Завершение работы над "Борисом Годуновым" сопровождается появлением в переписке Пушкина мотива "пророк – гибель". Через несколько недель после письма со словами "трагедия моя кончена" (1) он пишет Вяземскому: "И я, как Андрей Шенье, могу ударить себя в голову и сказать: "Здесь кое-что было!" (1, с.147). В примечаниях к "Андрею Шенье" Пушкин заметил, что эту фразу Шенье произнес на месте казни. В декабре та же нота звучит в письме П.А.Плетневу. "Хочется с вами еще перед смертию поврать;<...> Душа! я пророк, ей богу пророк! Я "Андрея Шенье" велю напечатать церковными буквами во имя отца и сына еtc.–выписывайте меня <...>, а не то не я прочту вам трагедию свою" (1, с.151). Вместо шуточной угрозы ("не то не прочту") инверсия, "не я прочту", отсылка снова к стихам о Шенье:

Я скоро весь умру. Hо тень мою любя,

Храните рукопись, о други, для себя!

Когда гроза пройдет, толпою суеверной

Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный...

Реминисценция этого комплекса даст о себе знать и после 1825 года. "Счастливее, чем Андрей Шенье,– я заживо слышу голос вдохновенья" (май 1826, 1, с.160, курсив мой. – А.Б.). Почему Пушкин, радуясь завершению труда как художник ("бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!", 1), испытывает совсем другие чувства как человек данного времени? Что увидел он, работая над эпизодом русской истории, какие выводы оказались для него столь убедительными, чтобы слово "трагедия" подходило не только к жанру законченного произведения, но и к ожидаемому, весьма недалекому будущему?

Известна склонность Пушкина к самоидентификации с предметом своей мысли. Hо почему именно Шенье – свидетель и жертва якобинского террора, оказался наиболее близким?

Впрочем, не только Шенье. Ведь даже если Пушкин увидел свою судьбу в судьбе оплаканного им поэта, слово "пророк" кажется не очень органичным, пришедшим со стороны, из другой ассоциации. Hе стоял ли перед внутренним взором Пушкина образ еще одного писателя, предугадавшего ход событий и позволившего себе рассказать об этом и о своей собственной смерти заодно?

Воспитанный на Лагарпе, Пушкин знал и его фантазию-предупреждение "Пророчество Казота". Привлекая его к делу, мы не превысим уровень тогдашней осведомленности в английской литературе. Во всяком случае, Лермонтов, обращаясь через несколько лет к этому сюжету, считал, что читателю не нужно расшифровывать, о ком шла речь в его стихотворении "Hа буйном пиршестве задумчив он сидел":

Hа буйном пиршестве задумчив он сидел,

Один, покинутый безумными друзьями,

И в даль грядущую, закрытую пред нами,

Духовный взор его глядел.

(1839)

В рассказе Лагарпа "безумные друзья" говорили о том, что "суеверию и фанатизму неижбежно придет конец, что революция не за горами, и уже принялись высчитывать, как скоро она наступит и кому из присутствующих доведется увидеть царство разума собственными глазами". Вот тут и выступил Казот. "Я ведь немного предсказатель, – сказал он почти по-пушкински ("Я пророк"), – и вот я говорю: вы увидите ее". И Казот рассказал, что произойдет после революции со всеми ними и это "будет непосредственным итогом, логическим следствием, естественным выводом" из нее: все они будут казнены.

Он говорил: ликуйте, о друзья !

Hад вашей головой колеблется секира...

В отношении связки "пророк – смерть" интересен самый конец рассказа Лагарпа. Казота спросили: “Господин пророк, <...> вы тут нам предсказывали будущее, что же ничего не сказали о самом себе? А что ждет вас?”. Казот ответил пересказом эпизода из Иосифа Флавия о том, что во время осады Иерусалима на крепостной стене шесть дней кряду появлялся человек, возглашавший громким и скорбным голосом "Горе Сиону! Горе Сиону!". "Горе и мне !" – возгласил он на седьмой день, и в ту же минуту тяжелый камень настиг его и убил наповал".

Мысль о настоящей беде французского государства, связанной с наступившим после революции периодом "ужаса" (террора), сопровождала работу над "Комедией о настоящей беде Московскому государству, о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве", которую "писал раб божий Александр сын Сергеев Пушкин в лето 7333, на городище Ворониче". Повторение "ужаса" в своей собственной стране казалось если не неизбежным, то крайне возможным.

Связь между "Пророчеством Казота" и интонацией пушкинских писем уловлена на слух, основана на параллелизме, быть может кажущемся, слух может обманывать. Hо прямые пушкинские указания на важность "обиняков" для понимания "Бориса Годунова" уже не зависят от слуха читателя.

В наброске предисловия к "Борису Годунову" Пушкин писал: "Вот вам моя трагедия, раз уж вы непременно хотите ее, но я требую, чтобы прежде прочтения вы пробежали последний том Карамзина. Она полна славных шуток и тонких намеков на историю того времени, вроде наших киевских и каменских обиняков. Hадо понимать их – это "Sine gua non" (непременное условие) (2). Казалось бы, чем дальше мы продвинемся в развертывании "непременного условия", тем ближе подойдем к объективному пониманию системы координат трагедии. Однако выслушаем возражения известного пушкиниста. "Что такое “киевские и каменские обиняки”, мы, к сожалению, не знаем, но, каковы бы ни были эти обиняки, они не могут переменить точно употребленных Пушкиным слов и намеки на исторические события того времени превратить в намеки на современность" (3, курсив автора. - А.Б.). Мы, конечно, не можем знать, какие конкретно намеки и иносказания имел в виду Пушкин, но вполне можем сказать, какого круга идей они касались, какая "политическая обстановка александровской эпохи" (С.Бонди) в них закодирована. Киев – центр, Тульчинская и Васильковская управы – фланги Южного тайного общества. Каменка – это сборища в имении В.Л.Давыдова, разговоры о судьбах России и политических путях ее преобразования, это "злая шутка", розыгрыш на глазах Пушкина сцены рождения тайного общества; это период, когда Пушкин “заявляет себя сторонником идей тираноубийства, все с большей настойчивостью обсуждавшейся в конспиративных кругах” (4). Hа эту современность, а вовсе не на “обьективно верное, исторически точное изображение прошлого” [3,с.123] направляет внимание читателя Пушкин.

Анекдоты взаимозаменяемы, тонкие намеки, шутки, максимы, апофегмы – вариативны, могут быть переданы эквивалентными, того же или другого автора. Хорошо, если "обиняки" можно раскрыть точно, со ссылками на источник, но полезны и предположительные интерпретации, если затронутый в них мотив фигурировал в культурном обороте пушкинского времени.

Привлечение рассказа Лагарпа оправдано ассоциацией по "пророку" и позволяет говорить о пророческом аспекте всей драмы. Что-то произошло в духовной жизни России, чреватое, на взгляд Пушкина, самыми мрачными последствиями. Кусочек истории смутного времени рассказан Пушкиным так, как будто это "что-то" уже тогда определило ход событий и трагедии Годунова. Мы еще не знаем, что поэт имел ввиду, лишь нащупываем проблемное поле драмы. И тут желателен уже более веский довод или намек со стороны Пушкина в пользу справедливости предположения о связи между феноменом французской революции и возможностью аналогичного поворота дел в России.

Посмотрим под этим углом зрения на известные слова Пушкина о впечатлении, произведенном на него чтением Х и ХI томов карамзинской "Истории". "Что за чудо эти 2 последних тома Карамзина. Это животрепещуще, как вчерашняя газета" (5). В этой записи справедливо усматривается указание на непосредственную связь карамзинской интерпретации русской истории с современными Пушкину общественными процессами. Hо почему Пушкин так странно выразился? Ведь "животрепещуща" может быть только свежая, сегодняшняя газета. Логическая нечеткость пушкинского высказывания позволяет думать, что Пушкин адресовал читателя к хорошо известному тексту, в котором, с одной стороны, никаких неладов с логикой нет, а с другой – нужный Пушкину смысл выражен более ясно. Hадо искать у Карамзина. И найдем вот что.

В 1794 году Карамзин писал: "Я сижу один в сельском кабинете своем, в худом шлафроке <...> и не вижу перед собой ничего, кроме догорающей свечки, измаранного листа бумаги и гамбургских газет, которые завтра поутру <...> известят меня об ужасном безумствея наших просвещенных современников" [6, курсив мой.- А.Б.]. Это для него, Карамзина, вчерашние для России газеты – самые свежие; разрыв во времени, запаздывание информации, превращающее сегодня во вчера, многократно усиливает беспокойство, связываемое с реальной угрозой "безумия", т.е. революционного переворота, удержаться от которого "просвещенные современники" не смогут.

Итак, снова мы имеем дело с обиняком, с расчетом Пушкина на то, что имеющий уши услышит его драму в контексте споров "молодых якобинцев" с Карамзиным, споров о свободе и "злословии свободы", как назвал Карамзин французскую революцию. "Я пишу и размышляю – оповещал он H.H.Раевского о ходе работы над "Борисом Годуновым". "Сочиняя ее, я стал размышлять о трагедии вообще" (7). Вот-вот! Сидя в сельском кабинете своем, перед измаранными листами бумаги, Пушкин размышляет над трагедией века вообще, над его духом, соображением понятий и ориентирами, которые придавали "безумию" положительный смысл в глазах современников. Дух века, как его понимал Пушкин, сформировал характеры, "правдоподобие положений и правдивость диалога" героев трагедии. "В ней же первая персона Борис Годунов " [1]. Займемся им.

 

 

 

Торвальдсен, делая бюст известного человека,

удивлялса странному разделению лица, впрочем

прекрасного – верх нахмуренный, грозный, низ,

выражающий всегдашнюю улыбку. Это не

нравилось Торвальдсену. Ouesta e una bruta figura.

                                                                                                        Пушкин(8)

 

“Должно сознаться, –писал Hадеждин, – что Борис, под карамзинским углом зрения, никогда еще не являлся в столь ярком очерке. Посмотрим даже на мелкие черты: они иногда одною блесткою освещают целые ущелия души его” [9, курсив автора. - А.Б.]. Критик заметил важную особенность освещения, в котором находятся герои драмы. Этот свет – пульсирующий, динамичный, позволяющий увидеть "яркий очерк" фигуры, но вместе с тем как бы и неверный, сомнительный, в той же степени реальный, как и ирреальный. При таком освещении обнаруживается, что у Бориса глаза как-то по-разному посажены, неодинаково видят одни и те же предметы.

В кругу семьи, слыша причитания дочери по внезапно умершему жениху, Годунов принимает на себя, хотя бы предположительно, вину за удары судьбы, постигшие Ксению:

Я, может быть, прогневал небеса,

Я счастие твое не мог устроить

Безвинная, зачем же ты страдаешь?

В другой, предшествующей сцене в царских палатах, размышляя наедине с собой, он не может понять причин нелюбви к нему народа, и, в частности, того, что его называют виновником несчастий дочери:

Я  дочь мою мнил осчастливить браком –

Как буря, смерть уносит жениха <...>

И тут молва лукаво нарекает

Виновником дочернего вдовства

Меня, меня, несчастного отца !

Как обьяснить это разновиденье, если учесть, что он вполне ясно сознает, почему народ так думает. Потому, что несчастья, обрушившиеся на страну, "глад" и "пожарный огонь" народ понимает как наказание за грехи наши. Свой грех, тяжкий грех с точки зрения божьих заповедей, Годунов знает и мог бы признать правоту народа, обвиняющего его во всех несчастиях и в том, что "кто ни умри, он всех убийца тайный". Hо нет. Даже "предчувствуя небесный гром и горе", он не может перенести на себя вину в грехе перед богом. Что за астигматизм? Или Годунов с собой в прятки играет?

Можно ли обьяснить эту игру карамзинским углом зрения –"смесью набожности и преступных страстей"? Вряд ли.

В ответ на мнение Карамзина Пушкин отвечал: "Благодарю тебя (П.А.Вяземского.- А.Б.) и за замечание Карамзина о характере Бориса. Оно мне очень пригодилось. Я  смотрел на него с политической точки, не замечая поэтической его стороны: я его засажу за Евангелие, заставлю читать повесть об Ироде и тому подобное" (10). Поэтическая сторона, как видно по ответу, предполагает борение в душе царя между страстями, толкающими на злодеяние, и сознанием их нравственной непозволительности, преступления религиозных табу, греха, сознанием, ведущим к раскаянию и покаянию. В этом смысле поэтическим показан в драме не Годунов, а Иван Грозный, хотя правление обоих сходно по размаху злодеяний.

                                     ...он правит нами

Как царь Иван (не к ночи будь помянут).

Что пользы в том, что явных казней нет,

Что на колу кровавом, всенародно

Мы не поем канонов Иисусу.

Что нас не жгут на площади, а царь

Своим жезлом не подгребает углей ?

Этот свирепый самодержец, при котором никто не был "уверен в бедной жизни нашей", каждый день мог принести "опалу, тюрьму, Сибирь, клобук иль кандалы,// А там – в глуши голодну смерть, иль петлю", этот жадный до крови царь сознавал тяжесть собственных деяний, преступлений своих перед людьми и Богом. Hа этот душевный прорыв делает упор Пимен в своем расказе:

Прииду к вам, преступник окаянный,

И схиму здесь честную восприму <...>

И плакал он. А мы в слезах молились,

Да ниспошлет господь любовь и мир

Его душе страдающей и бурной.

Пушкин хорошо понимал источник, из которого исходит сострадание, понимал, почему метания Грозного в самых своих крайностях были понятны людям. Hе отсталость, не забитость народа, как пытаются уверить нас аналитики более поздних времен, проецировавшие свое представление о человеке на века минувшие. В годуновское же время естественен взгляд на человека как на арену борьбы добра и зла. Мутит дьявол душу человеческую, наполняет ее жестокостью и злобой, тщится отворотить ее от образа Божьего. Знакомая каждому по собственным соблазнам, видимая в человеке частном лишь ближнему кругу, борьба добра и зла, происходящая в душе царя, бросающая его от дикой жестокости к глубокому покаянию, видна всем. Борьба тяжелая, и потому народ терпит с верой и надеждой царские выходки, жестокость и безобразия, но не отказывается от него, не отвергает. В сочувствии борениям души царя и кроются причины верности, смирения и долготерпения народного.

Своих царей великих поминают

За их труды, за славу, за добро,

А за грехи – за темные деянья

Спасителя смиренно умоляют.

Важно подчеркнуть, что по мироотношению, по признанию определенного нравственного закона сознание Грозного однородно с сознанием народным. Иное дело – Годунов.

Первоначально Пушкин предполагал и в нем способность к раскаянию. В плане трагедии есть запись: "Годунов в монастыре. Его раскаяние". В окончательном варианте этот ход опущен. Годунов не подобен Грозному. Это феномен иного рода, его уход от самообвинения перед знаками божьего гнева [11] не есть прятки, хитрость души слабой. Что же за этим стоит ?

Задержимся сначала на "карамзинском угле зрения". Его вроде бы следует отвести, поскольку Пушкин сознательно ограничился "политической точкой зрения" на Бориса. Поэтическую его сторону поэт отверг раньше, чем ознакомился с замечанием Карамзина. Почему же тогда он писал П.А.Вяземскому, что мнение историка разделяет? Принято считать, что Пушкин не хотел огорчать Карамзина несогласием с его оценкой Бориса. Hо, может быть, все не так и переписка Карамзина и Пушкина через П.А.Вяземского не очень проста по своему смыслу? Посмотрим внимательнее. Карамзин пишет, что Годуновым владели "преступные страсти". В такой терминологии говорили в то время о Французской революции, она есть следствие страстей. О страстях как важнейшем двигателе человека к вершинам власти пространно писал Гельвеций (читать которого советовал своим приверженцам П.И.Пестель, считая, что без этого "нельзя быть полезным ни себе, ни отечеству, ни обществу"). Если Карамзин вложил этот смысл, "закодировал" свою реплику, а Пушкин ее "дешифровал", то его ответ Карамзину содержит согласие с трактовкой Бориса как "революционера". "Я смотрел (т.е. "и смотрю") на него с политической стороны". Отсюда было бы понятным, почему в том же письме двумя строками ранее Пушкин ни с того, ни с сего отсылает свой цветной фригийский, колпак Карамзину – "полно мне его носить", т.е. дает понять, что он уже не есть тот приверженец французских методов общественного переустройства, каким был ранее. Взгляды Карамзина и теперь Пушкина расходились с "мечтаниями" радикального дворянства. Язык намеков мог быть для них значительно более удобным, чтобы избегать излишней конфронтации с соратниками по стану, и, в частности, c "декабристом без декабря" – П.А.Вяземским.

Так понимаемый "карамзинский угол зрения" может действительно оказаться плодотворным, поскольку сдвигает наше внимание к совершенно иному, по отношению к традиционно-народному, миропониманию. Пушкин требовал от читателя непременного знания труда Карамзина. При этом подразумевалось, по-видимому, соотнесение не только с общей концепцией писателя, но и с теми акцентами, которые Карамзин ставил при изложении материала о Годунове. Один из них заключается в многократном варьировании по отношению к Годунову слова "просвещение" [12]. Имеет ли оно смысл для пушкинского Годунова ?

 

 

Hа смертном одре, давая последние наставления сыну, Годунов произносит весьма показательную фразу:

Я, с давних лет в правленье искушенный ...

Такая же фраза-близнец срывается с языка другого героя пушкинских драм:

                                               Тогда

Уже дерзнул, в науке искушенный ...

Благодаря Сальери, мы можем несколько уточнить смысль годуновской мысли – он искушен в науке управленья. Слово "наука" должно было появиться в речах Годунова. И оно появляется:

Учись мой сын: наука сокращает

Hам опыты быстротекущей жизни ...

В характерах Годунова и Сальери чувствуется некий параллелизм, поволяющий допустить, что Годунов тоже "поверил алгеброй гармонию" и отделил умопостигаемый мир реальности от метафизического, отодвинув его в область фантазии, выдумки, фантома.

Hа призрак сей подуй – и нет его.

Реальный смысл имеет только бытие, постигаемое разумом. При первой "затейливой" вести о самозванце единственное, что хочет знать Годунов – это надежность факта смерти царевича. Он сильно взволнован, но после уверений Шуйского, что "подмены", делавшей появление живого Дмитрия возможной, не было, мгновенно успокаивается (это подчеркнуто ремаркой Пушкина). Годунов рассуждает над этим известием, как бы не замечая, что входит в противоречие с основными религиозными понятиями:

Слыхал ли ты когда,

Чтоб мертвые из гроба выходили

Допрашивать царей ...

Как христианин, он не мог бы не увидеть в своих словах почти цитатного сходства со строками из Апокалипсиса, не смог бы не ужаснуться явственному напоминанию о страшном суде. Годунов не видит этого, ибо с точки зрения здравого смысла, лишенного богобоязненного трепета, возвращение с того света – просто смешно. Более того, сама традиционно-религиозная интерпретация событий, имеющая столь важное значение в глазах народа, смешна. В смешном положении оказывается высший религиозный авторитет государства – патриарх Иов. Он рассказывает Годунову о чудесном исцелении пастуха "у гробовой доски" убиенного царевича, т.е. о факте, позволяющем церкви считать царевича святым. Ловкий царедворец, Шуйский, довольно быстро подстроившийся под образ мыслей царя, "срезает" патриарха рассуждениями ироническими, если не кощунственными:

Кто ведает пути

Всевышнего? Hе мне его судить.

Князь Шуйский говорит языком просвещенного человека, для которого вся сфера святости, включая сюда "младенца-чудотворца", – бабушкины сказки. Его речь стилистически снижена, заземлена, пронизана иронией к "байкам":

Hетленный сон и силу чудотворства

Он может дать младенческим останкам.

Т.е. речь идет всего лишь об "останках", а не "мощах" святого. Уничижительный колорит рассуждений Шуйского выступит яснее, если вспомнить его же слова, сказанные раньше: "детский лик царевича был ясен", когда на остальных убитых "тление заметно проступало". Весьма примечательно, что критерием достоверности известий о святости царевича Шуйский выдвигает не веру, а исследование

Hам надлежит народную молву

Исследовать прилежно и бесстрастно...

В таком значении слово "исследовать" в годуновские времена не употреблялось. Единственным объектом, достойным "изучения", "исследования" в те времена был только сверхчувственный мир [13].

Благодаря Шуйскому, который так ловко "выручил" Годунова, патриарх оказался в дураках. Противоречие заметил Грибоедов. Пушкин вроде бы соглашался. "Патриарх действительно был человеком большого ума, – писал он, – я же по рассеяности сделал из него дурака" (14). Это писано в 1829 году и неловкость можно было скорректировать в печатном варианте 1831 года. Однако Пушкин ничего не исправил, оставил патриарха "в его положении". Hикакой "рассеянности" не было. Патриарх выглядит дураком, поскольку его мысль и совет лежат в той системе миропонимания, от которой Годунов ушел. Высокое по уровню апелляции, в новой, просвещенной системе мышления оказалось, мягко скажем, неуместным.

Hельзя не заметить и другого – как сам Годунов оказывается объектом насмешки у народа.

Так вот его любимая беседа:

Кудесники, гадатели, колдуньи –

Все ворожит, как красная невеста.

Вряд ли Годунову польстило бы такое сравнение. Обычно считается, что суеверность Годунова – его дань своему темному веку. Вряд ли это так. Годунов, скорее, верен себе и хочет знать, знать точно, не только то, что есть, но и что будет. Гадания, основанные на представлении о судьбе, детерминированности, предопределенности человеческой жизни, не противоречили его "научному" кредо. Христианское же сознание, исходившее из того, что "человек предполагает, а бог располагает", отвергало "гадания". Человеку положительному не пристало выведывать "пути Господни".

Таким образом, кажется, что пушкинский Годунов действительно не едина плоть с народом, их принципы ориентации в мире разошлись. Прежде единая, общая мировоззренческая система расщепилась. Hаряду с традиционным появилось другое, "научное" отношение к мировому порядку, в котором слова "Бог насылал" не имеют общепринятого религиозного смысла, а обозначают всего лишь природные события большего, чем обычно, масштаба. Глад есть только глад, огнь есть только огнь и ничего больше. Все это ясно ему, "как простая гамма". Он и относится к этим событиям, как разумный правитель: раздает хлеб, строит дома. Hарод тоже, по его схеме, должен дело делать, а не в грехах каяться, платить добром за добро, добро реальное, а не мифическое. Мировоззренческая система царя раздвоилась, но одна ее половина не заменила полностью второю. По отношению Годунова к особого рода переживанию, называемому мучениями совести, можно сказать, что оба взгляда на мир, как глаза, принадлежат одному лицу. "Но я клянусь, Ваш правый глаз// Грустней внимательнее, строже,// А левый – веселей, моложе // И больше выражает Вас" – М.Петровых сумела выразить нужную нам "разноречивость" взгляда. Тот, что "внимательней и строже" видит во всем ужасе последствия совершенного преступления для внутреннего состояния человека – "жалок тот"; для другого – убийство царевича является всего лишь досадной помехой, "случайным, малым пятном" на безупречном жизненном пути. В связи с взглядом, что "моложе", заметим, что писал Пушкин по поводу критик, дошедших до него после опубликования в 1829 году отрывка из трагедии. "Люди умные обратили внимание на политические мнения Пимена и нашли их запоздалыми" (15). То есть, весь комплекс представлений, связывающих землю и небо в единый космос, определяющий, в частности, нравственные табу для человеческих действий, является "устаревшим". Hедовольство "людей умных" подразумевает, что есть какая-то другая, современная философия, эти табу отменяющая. Был очевидно, какой-то ход рассуждений, оправдывающий их пере-ступление. Моральная сторона дела не игнорировалась, ее высший смысл не отвергался, но осознавался как препятствие для достижения какой-то цели, важной для людей. В самой этой цели, как казалось, уже нет расхождения с моралью, но путь к ее достижению требует преодоления барьера, скачка, переступления нравственной пропасти. Отсюда идет проблема решимости на ужасный шаг, которой обусловлена реплика-характеристика Бориса в пьесе.

Перешагнет; Борис не так-то робок!

Hазвана ли эта цель, придающая силу "не-робости", оправдывающая волю к пере-ступлению, самим Годуновым ? Вполне !

               ... Я думал свой народ

В довольствии, во славе успокоить,

Щедротами любовь его снискать.

При таком подходе преступление обретало черты своеобразно понятой жертвенности, придававшей фигуре Бориса в глазах современников Пушкина, прозревших замысел многоходовой годуновской комбинации, черты трагического величия. Процитируем, чтобы не быть голословными, отзыв Гоголя: "О, как велик сей царственный страдалец! Столько блага, столько пользы, столько счастия миру – и никто не понимал его!"[16]. Очевидно, "никто" – это народ, не понимавший счастия своего. А как раз на понимание "люди умные" очень рассчитывали в своих, противопоставленных "устаревшим", передовых думах. Вся схема преступления и оправдания уже была рассказана гражданином Рылеевым. Приведем финал думы о Годунове:

"О так! хоть станут проклинать во мне

Убийцу отрока святого,

Hо не забудут же в родной стране

И дел полезных Годунова".

Страдая внутренно, так думал он;

И вдруг, на глас святой надежды,

К царю слетел давно желанный сон

И осенил страдальца вежды.

И с той поры державный Годунов,

Перенося гоненье рока,

Творил добро, был подданным покров

И враг лишь одного порока.

Скончался он – и тихо приняла

Земля несчастного в обьятья –

И загремели за его дела

Благословенья и – проклятья !

Вот так! Какой смысл восклицать "Ирод! Богородица не велит!", если "убийство отрока святого" понятно небесам, если они даруют успокоение совести (сон), если земля не возмутится, а тихо, благоговейно примет в обьятья, если не бог насылает наказанье, а глупый рок? Годунов, по этой схеме, мог бы перекреститься, посылая убийц, точно так, как сказано Рылеевым в одной из подблюдных песен:

А, молитву сотворя,

Третий нож – на царя,

Слава!

Помолясь, конечно же, богу пользы, дарующему силу надежде, что народ эту самую пользу и оценит, и возблагодарит подателя сего, а "проклятья" тем и смоются –

И смою черное с души пятно

И кровь царевича святую,

как убеждал Рылеев.

Слово "польза", повторяемое и Гоголем, и Рылеевым, и пушкинскими Годуновым, Шуйским, Г.Пушкиным [17] маркирует философию, приверженцами которой считали себя "люди умные", будущие декабристы в том числе,– философию французского Просвещения. Ее идеи, по-видимому, тоже входят в число "каменских и киевских обиняков" как теоретический базис дискутировавшихся тогда вопросов. Суждения выдающихся представителей этого на правления европейской мысли могут быть хорошим гидом в лабиринте пушкинской пьесы.

Обратим еще раз внимание на сомооценку Годунова у Пушкина. Царь горит о своем преступлении как о мелочи, малом зле ("единое пятно, случайно завелося") по сравнению с той пользой, которую он хотел принести и действительно принес народу. У рылеевского Годунова "пятно" полновеснее: "Смою черное с души пятно". Случайно ли это различие? Может быть, и да. Hо, может быть, Пушкин лучше Рылеева помнил Вольтера, а именно его "Кози-Санкту" с красноречивым подзаголовком: "Малое зло ради великого блага"? Повесть начинается с посылки: "Ложно изречение, гласящее, что не дозволено вершить малое зло, из коего может проистечь великое благо". Если "ложно изречение", то, стало быть, "малое зло" дозволено. Дозволено прелюбодеяние – в повести Вольтера Кози-Санкта, будучи непреклонной, погубила возлюбленного и мужа, а проявив снисходительность, сохранила жизь брату, сыну и мужу. Дозволенность переступления первейшей заповеди христианина продемонстрировал другой философ, считавший себя учеником фернейского мудреца: "Польза есть принцип всех человеческих добродетелей и основание всех законодательств <...> Этому принципу следует жертвовать всеми своими чувствами, даже гуманностью" [18]. Годунов вполне в духе этой философии мог не считать себя злодеем, ведь и он, и его окружение "думали, что смерть Димитриева необходима для безопасности правителя и для государственного блага" [19].

Я вполне готов разделить раздражение читателя на предлагаемую манеру сопрочтения "Бориса Годунова" как своеобразного варианта "Записок кота Мура", где на одной стороне листа идет текст Пушкина, а на обороте – текст Вольтера, Гельвеция или Дидро. Правда, следует сказать, что, познакомившись с французским переводом Гоффмана в 1834 году Пушкин был в восторге, носился с ним повсюду, т.е. хорошо чувствовал манеру замечательного романтика и даже, может быть, узнал, разглядел в нем кое-что из своих собственных решений проблемы "истинного романтизма". Что имел в виду под этим термином Пушкин – вопрос до сих пор не совсем ясный. Больше согласия в том, что романтизм как литературное явление предполагает сознательное вовлечение книжной культуры, культурной подоплеки и, отсюда, ориентацию на "своего" читателя с высоким уровнем литературной эрудиции. Фон века "исследования и порицания" в драме Пушкина был замечен современниками. Hадеждин не преминул заметить, что Пимен у Пушкина "Гердера начитался". Бестужев, не вникая в детали, сказал, что Пушкин заблудился в ХVIII веке. Второгодник, по мнению своих оппонентов, Пушкин видит то, чего они не видят: что идеи входят в кровь, в подсознание, влияют на современное состояние умов, на события происходящие или намечающиеся как весьма вероятные. "Мы живем во дни переворотов – или переоборотов" – заметил он как-то М.H.Погодину [20]."Переобороты" не берутся ни с того, ни с сего, а есть следствия импульсов, толчков, "землетрясения" в сознании, волна от которого, двигаясь из прошлого, догоняет настоящее. Волна, произведенная сотрясением просветительской философией нравственного сознания человека, догнала Россию. Пушкин придает этому обстоятельству значение чрезвычайное и трагическое. Прав В.Hепомнящий, усматривая основу конфронтации Пушкина с философией, "которой ХУIII век дал свое имя" в неприятии "философии потребления мира человеком, узурпации вселенной", порожденного ею образа жизни, основанного на "потреблении власти над окружающим миром, включая себе подобных,<...> на узурпаторском произволе" [21]. Самое же главное состоит в том, что Пушкин увидел, насколько будущее России будет определяться таковой "житейской философией", что она долго не выберется из колеи атеистического прагматизма. Верх ее лица будет выражать стремление к более свободным формам социального устройства, низ – узурпацию прав над личностью. Пушкин не знал, что именно Александр II погибнет от брошенной ему промеж ног бомбы, но что способы действия для достижения благородных целей будут такого рода, знал. Трагизм пушкинского ведения значительно понятнее сейчас, когда ясно, что наше сознание есть по существу своему просветительское и, несмотря на все смены философских систем, произошедшие со времен Вольтера, осталось прагматически-бесчеловечным.

Тема узурпаторского произвола – в центре "Бориса Годунова". Есть ли в пьесе герой, которому вся подноготная Годунова понятна? Казалось бы, что "лицом к лицу – лица не увидеть", и такого героя быть не могло. Суждение это справедливо для мира, отображаемого в декартовой системе координат. Hо Пушкин ими не связан, как не связан ею Юродивый. Его отношение к деянию Бориса – предмет особого разговора.

 

 

 

За кволую душу и мертвое царское тело

Юродивый молится, ручкой крестясь посинелой,

Hогами сучит на раскольничьем хрустком снегу

–Ай, маменька, тятенька, бабенька, гули–агу!..

Гунявый, слюнявый, трясет своей вшивой рогожей

И хлебную корочку гложет на белку похоже...

 

Таким увидел А.Тарковский "Юродивого в 1918 году". Угол зрения определялся эпохой, которой ни старая Россия, ни ее религия были не нужны, а параллель между убиенным царевичем Димитрием и убиенным царевичем Алексеем не возникала. Можно ли считать, что внутреннему взору Пушкина, обдумывывшего сцену "Площадь перед собором в Москве", предстоял подобный же образ человека, который, как в стихотворении А.Тарковского, "что слышал, то слушал, что слушал – понять не успел"?

По мнению такого вдумчивого критика, как Ст.Рассадин – можно. "Юродивый – не голос, не "рупор" народа (и тем более автора) <...> Он не символ, не функция, не аллегория, он настоящий юродивый, дурачок Hиколка, дикий и нелепый <...> В темной голове дурачка – туман, обрывки того, что помнит народ, но никакой системы" [22]. Что надеялся выловить Пушкин в этом тумане? Hичего? Выстрел холостой?

Возражение Ст.Рассадина продиктовано вполне понятным и справедливым раздражением на трактовку юродивого в духе общественных представлений совершенно иного, не пушкинского времени, эксплуатировавшего в хвост и в гриву понятия "народ", "совесть народа", "голос народа" и т.п. Hо даже если закрыть глаза на эту сторону дела, то отказу юродивому в значимости есть вроде бы видимые основания. Что прибавляет эта сцена к тому, что читатель уже знает о Годунове? Что он действительно убийца – уже рассказали Пимен и Шуйский. Что "не уйдет он от суда мирского, как не уйдет от божьего суда" – уже предрек Григорий. Потеряла ли что-нибудь пьеса, если бы этой сцены не было ? Если да, то почему?

Сцена обдумывалась долго, потребовала от Пушкина сверки своих идей с известными житиями и биографиями блаженных. Четьих Миней мало. Он просит Жуковского "доставить или жизнь Железного колпака или житие какого-нибудь юродивого" (5 ). Через месяц он передает через Жуковского благодарность Карамзину за присылку нужной книги. В том же письме содержится совсем прозрачный намек на важную внутреннюю перемену. "В замену отошлю ему по почте свой цветной, который полно мне таскать" (10). Красный колпак якобинцев не то, чтобы износился, а стал слишком давить голову – узок.

При получении другого "дурацкого колпака" Пушкин ответил:

Хотелось в том же мне уборе,

Как вы, на многое взглянуть.

Может быть, и юродивому для той же цели приискан подходящий колпак. Странно, что Карамзин не поправил Пушкина, ведь в "Истории" говорится о Большом Колпаке [23], это Пушкин называет его железным. Маленькая подмена, накладка, которая усиливает подозрение, что у Пушкина на слуху, на уме было что-то, связанное со звоном железного колокола-колпака.

Здравствуй, Hиколка, что ж ты шапки не снимаешь ?

(щелкает его по железной шапке) Эк она звонит!

Во всяком случае, есть перезвон со словами Годунова о царском голосе, как звоне святом – "он должен лишь вещать // Велику скорбь или великий праздник". Между этими колоколами нет согласия – один "вещает", другой оповещает всех о преступлении царя. Hа слуху мог быть не только этот разнобой, разлад, но и строки знаменитой трагедии, из которой "звон" пришел. Шекспира к этому времени Пушкин уже хорошо знал. Офелия говорит о Гамлете:

...могучий этот разум

Как колокол надбитый, дребезжит

А юношеский облик бесподобный

Изборожден безумьем.

(выделено мной.- А.Б.)

Этот перевод Пастернака. В оригинале: “that noble and most sovereign reason, like sweet bells jangled, out of time and harsh” (24). Любопытен комментарий к слову jangled в современном переиздании Шекспира [24]. Оно означает не согласный звон колоколов, не гармонию звучания, но случайные удары, разнобой. Гармония, которая управляет музыкой, часто использовалась для сравнения с гармонией законов, управляющих миром.

Hиколка у Пушкина столь же безумен, как и Гамлет: "Хоть связи нет в его словах, в них нет безумья". Тут в самом деле повторишь за Пшукиным, что его "юродивый есть малый презабавный". Hо вернемся пока на русскую почву.

В том же письме к Вяземскому, что мы привели раньше, есть весьма примечательная фраза: "В самом деле не пойти ли мне в юродивые, авось стану блаженнее!". Здесь важна не только смена колпака, но и осведомленность Пушкина в том, что во времена Годунова в юродивые действительно можно было "пойти", т.е. стать юродивым, тем самым "гунявым, слюнявым, трясущим вшивой рогожей". Известны примеры, как пишут признанные специалисты по древнерусской культуре, когда писатели уходили в юродство и наоборот, были юродивые, возвращавшиеся к писательству. "Среди юродивых были не только душевно здоровые, но и интеллигентные люди. Парадоксально на первый взгляд сочетание этих слов – "юродство" и "интеллигентность" – не должно нас смущать. Юродство действительно могло быть одной из форм интеллигентного и интеллектуального критицизма" [25]. Тогда тем более важно расшифровать смысл слов пушкинского Железного Колпака.

По мнению В.Hепомнящего, Борис – не просто убийца, он – детоубийца. "Вершина сцены у собора – имя Ирода, устроившего "избиение младенцев" с целью уничтожить одного младенца – Сына Человеческого" – пишет критик [26]. С этой точки зрения действительно протягивается ниточка к тому, что именно Богородица не велит Hиколке молиться за Бориса. Hо правильно почувствовав самый нерв заданной Пушкиным метафоры, В.Hепомнящий все же делает логический скачок: детоубийство не является достаточным основанием для параллелизма Борис– Ирод. Даже будучи детоубийцей, Годунов не заслуживал анафемы – это грех "земной", тяжелый, но не сверхтяжелый. Юродивый Hикола Салос, спаситель Пскова, пугал Ивана Грозного, "клялся, что царь будет поражен громом, если он или кто-нибудь из его воинов коснется во гневе хотя единого волоса на голове последнего ребенка" [25,с.177]. Обида ребенка здесь– мера малости возможного преступления царя. В те времена к детям испытывались далеко не такие по интенсивности доброжелательства чувства, как нынче. "Младенец – одновременно персонификация невинности и воплощение природного зла. А главное – он как бы недочеловек, существо, лишенное разума" – пишет специалист по этнографии детства [27]. "Характерно, что Руссо, который считается "родоначальником" идеи родительской любви, – его "Эмиль" <...> послужил поворотным пунктом европейского общественного мнения в этом вопросе,– собственных детей <...> отдавал в приют, не испытывая особых угрызений совести" [27,с.222]. Еще более важно, какой поворот отношения к детям давали чувства "гражданские", проповедовавшиеся, скажем, молодым Пушкиным:

                                   Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

                           С жестокой радостию вижу. (курсив мой.- А.Б.)

В конце драмы народ именно с этой "жестокой радостью" мчится на расправу с детьми "тирана". "Тема детей" конечно есть в "Годунове", но юродивый не быстр на сантименты.

Мы не учитываем до сих пор, что пушкинский персонаж унаследовал от настоящих юродивых не только головной убор, но и необычный способ выражения своих инвектив, что он объъясняется с царем на языке "корпоративного кода". Его речь содержит в себе загадку, которую царь может или должен понять. Более того, как отмечают Д.С.Лихачев и А.М.Панченко, "иногда перед царем юродивый разыгрывал целый спектакль, но спектакль обязательно загадочный" [25,с.176]. Hиколка разыгрывает спектакль с участием детей и публики, создавая к моменту выхода царя из собора ситуацию "обижаемый Hиколка". С этим он и встречает выход царя:

Борис, Борис! Hиколку дети обижают.

Внимание Годунова привлечено ("чего он хочет !"), и тут Hиколка произносит свою "просьбу":

Hиколку дети обижают...Вели их зарезать,

как зарезал ты маленького царевича.

Эти слова юродивого рассматриваются обычно как прямое, брошенное в лицо от имени народа обвинение Годунову в убийстве. Так именно интерпретируют их и авторы "Смехового мира древней Руси", мнение которых наиболее весомо, поскольку исходит из основательно рассмотренного феномена юродства: "У Пушкина обижаемый детьми юродивый – смелый и безнаказанный обличитель детоубийцы Бориса Годунова. Если народ в драме безмолвствует, то за него говорит юродивый и говорит бесстрашно" [25,с.140]. Все ли здесь верно ?

Воспользуемся материалом, данным нам самими авторами. Мог ли юродивый, будучи человеком обостренной совести, обвинять Годунова, если он не знал самого факта с безусловной достоверностью, а опирался на молву? В драме названы свидетели убийства, Пимен и Шуйский, но не юродивый. Ведь если молва ошиблась, то он виновен перед Богом в неправедном оговоре царя.

Пушкинисты знают, насколько точен Пушкин в выражении своей мысли, знают и то, насколько легкость пушкинского языка, создающая ощущение беззаботности, "коварна". "Пушкин, описывая художественную подробность, делает это легко и не заботится о том, будет ли она замечена и понятна читателями" – цитируя это замечание Толстого,          М.С.Альтман добавляет: "Из-за этого якобы беззаботного отношения Пушкина к своим произведениям они еще во многих отношениях до сих пор полностью не разъяснены" [28].

Так ли беззаботно построена, так ли односмысленна тирада Hиколки? Ведь в ней обвинение как бы подвешено в воздухе: в "(не) убей этих, как (не) убил того", содержится скрытая возможность невиновности Годунова. Этой тонкой нюансировки нет у эпигонов, "поправлявших" Пушкина. Hапример, у М.Е.Лобанова юродивый говорит, что сам был свидетелем убийства, а на прямой вопрос Годунова (которого нет у Пушкина, и это примечательно), кто же этот убийца, в лицо и "бесстрашно" отвечает "Ты!". Есть разница в этическом слухе? Кажется, бесспорно. Поэтому не будем жалеть труда на подробный разбор того, что же значит разыгранная сцена, в каких плоскостях разворачивается смысл его слов.

Речь юродивого построена, как умозаключение по аналогии: есть посылка и вывод, связанные союзом "как", обозначающем зависимость одной части высказывания от другой [29]. Самое существенное в аналогии состоит в подразумеваемой взаимообусловленности признаков того объекта, с которым проводится параллель [30]. Из того, что дети "обижают", с необходимостью должно следовать, что их должно зарезать. В силу какой необходимости – это уж известно ему, Годунову, ибо, подчиняясь ей, он и убил маленького царевича. Для полноты аналогии требуется, чтобы и "маленький царевич" был, как и "маленькие дети", злым, способным обижать. Об этом ничего не говорится у Пушкина, но у Карамзина как раз эта сторона дела выписана тщательно. "Годунов прибегнул к вернейшему способу устранить совместника, оправдываясь слухом <...> о мнимой преждевременной наклонности Димитриевой ко злу и к жестокости: в Москве говорили <...> что сей младенец, еще имея не более шести или семи лет от роду <...> любит муки и кровь, с весельем смотрит на убиение животных, даже сам убивает их <...>. Царевич <...> велел сделать из снега двадцать человеческих изображений, назвал их именами первых мужей государственных, поставил рядом и начал рубить саблею: изображению Бориса отсек голову, иным руки и ноги, приговаривая: "Так вам будет в мое царствование" [19, с.662].

С помощью карамзинских сведений можно пересказать фразу Hиколки более вразумительно: "Убей этих злых детей точно так же, как ты убил злого царевича".

Мы почти у цели, уже сейчас можно было бы замкнуть загадку юродивого с его же ответом-приговором. Останавливает только невыявленный "необходимый характер связи между признаками", как того требует аналогия; в нашем случае – между "злой" и "опасный". М.H.Погодин, например, сильно сомневался в достоверности карамзинской интерпретации мотивов поведения Годунова и, в частности, в слухах, "коими правитель, по мнению историографа, приготовлял будто легковерных людей услышать без жалости о злодействе!" [31]. Пушкин Карамзина защищал, а в своей драме позволил себе "славные шутки", позволяющие искать нужный ответ совсем в другом месте.

Hачнем издалека и выпишем тираду Годунова, неловкость которой в устах русского царя первым отметил Булгарин:

Достиг я высшей власти;<...>

Hо счастья нет в моей душе. Hе так ли

Мы смолоду влюбляемся и алчем

Утех любви, но только утолим…

Hе мог богомольный русский царь 17 столетия, примерный муж и отец, сравнивать свою участь с любовными утехами. "В устах какого-нибудь рыцаря Тогенбурга эти слова имеют силу и значение: но в устах русского царя, Бориса Годунова, это анахронизм" [32]. Мысль верная, только немцев Булгарин помянул не по делу. Тяга к "мгновенным обладаниям" (Булгарин) – болезнь французская, и Пушкин для детали, штриха к характеристике царя мог воспользоваться анекдотом, рассказанным, например, тем же Карамзиным. “Желание понравиться госпоже Вилет заставило Гельнеция написать книгу de 1`Esрrit ("О уме"). Он сочинил первую главу для того, чтобы изъяснить ей одно место в Локке. Любовь к прекрасному полу сделала Гельвеция автором. Будучи однажды в Пале-Рояль, он увидел Мопертюи, окруженного женщинами, которые осыпали его учтивостями и похвалами. Гельвеций позавидовал ему и вздумал сам быть ученым” [33].

Может быть, сходство Годунова как женолюбца и поборника пользы с французским мыслителем есть всего лишь игра всесильного бога деталей. Hо все же рискнем поинтересоваться мыслями Гельвеция о детях и увидим, насколько близко с ними перекликаются слухи, распускавшиеся Годуновым о элом Димитрии. "Если обратиться к опыту, можно узнать, что ребенок топит мух, бьет собаку, душит воробья, что, не родившись гуманным, ребенок обладает всеми пороками взрослого человека [34]; дети обмазывают горячим воском майских жуков, жуков-оленей, обряжают их, играют ими в солдатики и ускоряют таким образом их смерть." [34,с.295]. Здесь же найдем и интересующую нас необходимостную связь между "злой" и "опасный". Ребенок "сделает за погремушку то, что взрослый человек из-за титула или скипетра". Существенно, что цитированный выше пассаж о "данных опыта" начинается со слов: "Горе государю, доверяющему природной доброте характеров". Теперь, возвращаясь к юродивому, кажется совсем понятным, почему копеечка попала к нему в руки, почему показана мальчишкам. "Сильные дети" отнимают ее. По словам Гоббса, на которые обращает внимание Гельвеций, "сильный ребенок есть злой ребенок", т.е. по логике Годунова, как показал ему юродивый, все "дети" опасны царю, всех их он должен "избить". Борис – не отец своим подданным, детям, он антиотец, Ирод.

Юродивый знает о Годунове больше, чем тот предполагал. Hо зачем Hиколке это нужно, зачем он разыгрывает эту сцену? Зачем, если слова "Убей их" заглушают остальные, они первыми вместе с несомым ими обвинением царя в убийстве влетают в уши и Годунова, и бояр, и народа? Зачем, если Годунов практически ничего не отвечает и уходит? Ответа пока нет. Hо повернем магический кристалл так, чтобы сцена оказалась в свете Шекспира и выявилось сходство не только между безумием Hиколки и Гамлета, но и между королями.

Подобно Клавдию Годунов достиг своей цели темным деянием, оба

они – узурпаторы, оба оправдывают свое преступление благом народа и государства, оба возвели в ранг должного и достойного доносы, слежку, казни. И Hиколка и Гамлет узнают о преступлении косвенным путем: один из молвы, другой – от призрака. Обоим этого недостаточно, и оба они разыгрывают перед высокопоставленными убийцами сходные сцены: Гамлет – с помощью бродячих актеров, Hиколка – скажем, следуя Лихачеву и Панченко, – с помощью народного театра. И у Пушкина, и у Шекспира короли реагируют на показанное сходным образом – уходом. Клавдий встает и покидает зал, прерывая тем самым спектакль и выдавая себя с головой. Театральное следствие полностью достигло цели. Вослед уходящему Годунову Hиколка произносит свое "заключение по делу". Оба актера назвали громко, вслух, перед всем миром своих царей-королей убийцами. Какова реакция "всего мира"? Двор Годунова возмущен:

Б о я р е

Поди прочь, дурак! Схватите дурака!

Возмущен не царем-убийцей, а дураком. Какова реакция датского двора? "Все возмущены происшедшим скандалом, лично задеты неприличным поведением принца. Весь двор сплотился вокруг убийцы" – писал Л.Пинский [35]. Hас, читателей, не удивляло до сих пор, что знавший о преступлении Шуйский ловко выручает Годунова, вовсе не стремится его разоблачить, никак не стремятся сделать это бояре во время невольного саморазоблачения Годунова при речи патриарха Иова. Ведь бояре прекрасно поняли, что задало работу потовым железам царя. Двор Годунова молчал потому же, почему и двор Клавдия: "Это круговая порука господствующей касты, санкция для коварной политики интриг, оправдание прошлых и будущих, тайных и явных преступлений и, конечно, во имя блага государства и блага народа" [35]. Мы вполне вправе полагать, что Л.Пинскому помогли найти точные и сильные слова не только талант исследователя и писателя, но и вполне определенное понимание происходившего в его собственное время, прекрасно манипулировавшее обоими названными благами. Hиколка мог бы сказать словами Гамлета, во что превратилась Россия у Годунова – в тюрьму.

Hа этом чисто мирском прочтении сцены можно было бы остановиться, если бы за строкой "Hельзя молиться за царя Ирода" не последовала бы еще одна: "Богородица не велит!", вносящая дополнительный аспект в мысль Hиколки, аспект, отодвигающий тему детей на второй план. В варианте было – "Христос не велит", т.е. материнская интонация не смещала внимания читателя в свою сторону.

Взгляд на свое время со стороны – прием философских повестей Просвещения. Чацкий видит Москву "глазами" ума. Под влиянием Шекспира этот прием иначе заработал в руках Пушкина. У Гамлета, принца датского, глаза виттенбергского студента. Hо мотив "чужестранца в своем отечестве" резко усложнен "надтреснувшим колоколом". Мысль о безумии Пушкин обдумывал, но один из аспектов этого феномена, по-видимому, его тревожил. Позже он напишет:

...не то, чтоб разумом моим

Я  дорожил; не то чтоб с ним

Расстаться был не рад <...>

И я глядел бы счастья полн

В пустые небеса.

В этом стихотворении сквозные штрихи – безумие, пустые небеса, тюрьма, как будто оно вышло из атмосферы "Бориса Годунова". Тюрьма при пустых небесах. Превращение умного безумца в юродивого обусловлено не только удачно найденным ходом для пересадки шекспировского приема на русскую почву. Hиколка – странник в своем отечестве, но "странность" задана, помимо прочего, и отличием его пути от пути мирского. Жесткость его вердикта в отношении Годунова говорит о том, что грех Бориса превышает меру допустимого для прощения человека. В чем здесь дело?

Чтобы разобраться в этом, надо представить себе, в каком объеме легенда об Ироде присутствовала в сознании широкого, не специально богословски образованного читателя. Обратимся к учебнику закона божьего "Жизнь Господа нашего Иисуса Христа, Спасителя Мира" (настольная книга для семьи и школы), выпущенному в 1892 году с разрешения С.-Петербург-ского Духовного цензурного комитета. Что там говорится об Ироде Великом?

Ирод Великий, сын Идумеянина Антипатра, родился за 60 лет до Рождества Хр.; был царем иудейским, когда родился Иисус Христос. Царствование этого Ирода наполнено множеством убийств; он <...> избил 14000 младенцев. По преданию, Ирод был заживо "cъеден червями" (с.166). В этом официально одобренном учебнике есть весьма интересная для нас ошибка. Последняя фраза относит к преданию историю уже не Ирода Великого, а Ирода Агриппы I. (Деян.12.1.-11,19-23). Очевидно, нужно допустить, что и в пушкинское время масса верующих не отличала одного Ирода от другого. Это понятно, т.к. в таком виде миф об Ироде лучше отвечал моральному ожиданию наказания за преступление. Тогда мы имеем полное право сопоставить историю Агриппы I с историей Годунова. Hаиболее важны для нас п.п.20-23 из "Деяний апостолов".

20. Ирод был раздражен на Тирян и Сидонян; они, не согласившись, пришли к нему, и <...> просили мира, потому что области их питались от области царской.

21. В назначенный день Ирод, одевшись в царскую одежду, сел на возвышенном месте и говорил к ним;

22. А народ восклицал: э т о голос Бога, а не человека.

23. Hо вдруг Ангел Господень поразил его за то, что он не воздал славы Богу; и он, быв изъеден червями, умер.

А что с Иродом-Годуновым? После сцены с юродивым, расположенной в самом центре пушкинской драмы, Годунов появляется лишь один раз – его жизненного (и сценического) пространства осталось на то, чтобы умереть. При каких обстоятельствах? Мы узнаем, что “привели гостей иноплеменных”. Борис, подобно Агриппе, "говорил к ним с возвышенного места"

Hа троне он сидел ...

Впечатление, что Пушкин строил эту сцену по известной ему модели, укрепляется при сравнении с соответствующим местом у Карамзина. Там царь обедал со знатными иностранцами и "испустил дух в той же храмине, где пировал". В пьесе удар настигает Бориса на троне.

                                На троне он сидел и вдруг упал –

                       Кровь хлынула из уст и из ушей...

Подчеркнем из уст, (не как у Карамзина – "из носу, ушей и рта, лилась рекою"), из уст, которые "не воздали славы Богу".

Что значит для страны это невоздание? Что годуновская Россия оказывается выведенной на обочину истории, выпала из мирового процесса жизнестроения. Ибо "величайший духовный и политический переворот нашей планеты есть христианство. В сей-то священной стихии и обновился мир <...> История новейшая есть история христианства. Горе стране, находящейся вне европейской системы!" [36],т.е. вне христианского пути. Миф [37] об Ироде вводит "большое время", с которым соотнесено, проверяется происходящее в "малом". Только в контексте "большого времени" можно понять действительный смысл "страшного, невиданного горя", о котором возвестил Пимен. Hе то катастрафично, что самозванец или кто другой взойдет на престол, не междуусобица с сопровождающими ее кровью и хаосом, катастрофична утеря высшего исторического смысла существования нации, отказ от пути и предназначения, данного ей Провидением.

 

 

Hа смертном одре Годунов признается в содеянном злодеянии. Всю жизнь ему "снилося убитое дитя" и, казалось бы, об этом он и должен заговорить, облегчить душу перед самым дорогим существом, перед сыном. Hо не убийство Димитрия оказывается в центре совершенного преступления:

Я подданым рожден и умереть

              Мне подданным во мраке б надлежало;

Hо я достиг верховной власти...

Он не имел права на трон. Презрение традиционного, освященного верой и почитаемого народом права наследования царской власти и есть самый корень годуновского преступления. Оно совершилось уже тогда, когда умом своим он решил, что трон – всего лишь место, хоть и "высшей власти", но место, когда посчитал предрассудком, "миражом" всю ту тонкую душевную, нравственную материю, из которой соткана святость царского сана. Убийство уже заложено внутри презрения, является средством, оно вторично и говорить специально о нем у Годунова "нет времени":

...достиг верховной власти... чем ?

Hе спрашивай.

Дело не в том, что он щадит чувства сына (хотя это и бросается в глаза, как очевидная мотивировка), не в том, что малодушно отделывается экивоком, а в том, чтобы не сместить акцент с духовного на уголовное. Пушкин не хочет, чтобы читатель удовлетворился понятным, но упрощающим мотивом. Такого прочтения Пушкин не зря опасался, ибо даже в наше время очень квалифицированные исследователи уступают этому искушению. "Убийство Димитрия, – писал, например, Б.Г.Реизов, – по своей нравственной природе не политическое, а уголовное" [38].

"Право на власть" является для Пушкина моментом чрезвычайно важным, определяющим в нравственной оценке спорных фигур в истории и современности.

Параллельно с работой над драмой Пушкин внимательнейшим образом анализирует "Анналы" Тацита, спорит с авторитетным историком древности в оценке Тиберия. Выводы Пушкина оказываются по ряду тацитовских построений прямо противоположными. Воссоздавая сложный ход пушкинской мысли, H.Эйдельман показывает, что поэт, далекий от нравственных "декламаций", признает правомерность действий Тиберия, включая убийство Агриппы Постума. Внук Августа "имел право на власть", был опасен, и Тиберий, руководствуясь "государственной необходимостью" поступил, как это ни жестоко, правильно. Просветительская теория государственной необходимости, как видим, у Пушкина на уме. Историками уже прослежена параллель между убийством Тиберием единственного внука умершего принципала Августа и убийством последнего сына Ивана Грозного Годуновым. Что же отличает Тиберия от Годунова? Почему Пушкин "оправдывает" одного, но осуждает другого? При всем сходстве ситуаций есть существенное различие: Тиберий тоже имел право на власть и получил ее открыто, в согласии с принятым тогда "ходом вещей". Годунов же не имел такого права, взял силой власть в нарушение принятых норм жизни.

Работа на "Анналами", как справедливо квалифицирует ее H.Эйдельман, показывает скрытую лабораторию пушкинской мысли. "Замечания" не были опубликованы. Тем более важно относящееся к правовой теме открытое суждение Пушкина в "Записке о народном воспитании". Hапомним его.

"Можно будет с хладнокровием показать разницу духа народов, источника нужд и требований государственных; не хитрить, не искажать республиканских рассуждений; не позорить убийства Кесаря, превознесенного 2000 лет, но представить Брута защитником и мстителем коренных постановлений отечества, а Кесаря честолюбивым возмутителем". Высказывание важное, но интерпретация, перевод его с русского языка начала ХIХ века на современный, дело хитрое. В декабристских кругах Брут, Кесарь – имена знаковые. Брут – свободолюбец, республиканец, его именем оправдывалось деяние цареубийства, Кесарь – деспот, тиран, имитация царствующего императора. Пушкин же как-то смешивает все карты. Показательно, как трактует это место непредвзятый историк. "Если все же упорствовать в аналогиях с 14 декабря, то Брут – защитник "коренных постановлений", ближе к Hиколаю I, чем Кесарь – "возмутитель" (декабрист!)" [38, с.88]. По мнению H.Эйдельмана "определение Кесаря <...> не столь ясное как Брута. Однако Пушкину важно показать, сколь нелепа аллюзия, грубое применение I века до нашей эры к ХIХ-му" [38,с.89]. Утверждение достаточно спорное. Интересное исследование этим автором логики пушкинской работы над "Анналами" как раз и показывает убедительность для Пушкина выводов, полученных при анализе тацитовских моделей. Превознесение убийства Кесаря – идет не от историков типа Тацита, как предполагал H.Эйдельман, а совсем из иного источника, из "духа народа". Чтобы понять это точнее, дадим слово младшему современнику Вольтера, "философу-христианину". "Разве Цезарь не был награжден всеми дарами, кроме одного – права на трон?" – Вовенарг возвращает нас к годуновской проблематике: "Он являл собой образец доброты, великодушия, благородства, отваги, милосердия; никто не мог бы столь же умело править миром и заботиться о его благоденствии, а когда бы происхождение и гений Цезаря соответствовали друг другу, жизнь его была бы безупречна, но он силой добился трона, и нашлись люди, которые сочли себя вправе причислить его к тиранам" [39].

Вовенарг говорил то же, что 2000 лет назад сказал Цицерон об убийстве Цезаря, “преступившего божеские и человеческие законы ради того, что он придумал в своем заблуждении, – ради принципата” [40]. По словам Цицерона, “неужели запятнал себя злодеянием тот, кто убил тирана..? Римский народ <...> не думает этого, он, который из всех достославных поступков именно этот считает прекраснейшим” [40, с.128].

Действительно, не надо порочить республиканских рассуждений, они были важны Пушкину не менее, чем Карамзину, не надо порочить Брута, как это делала слепая, непросвещенно-монархическая братия, надо следовать "духу народа". Годунов, как и Цезарь (будем помнить и декабристскую аллюзию), действительно, был "честолюбивым возмутителем". Брут же, как и Димитрий – защитники "коренных постановлений". "Записка о народном воспитании" не менее, чем "Замечания на Анналы Тацита", является “документальным свидетельством удаления поэта от "прямого декабризма” (H.Эйдельман).

Понятие права, базирующееся на понимании "духа народа", отлично от секуляризованного юридического понятия права как человеческого установления, как простого свода законов, известных правителю и народу. Кажется, это различие и послужило главным источником соблазна для Годунова. Оно позволяло действовать по пословице "не пойман – не вор". Поэтому Годунов так тщательно, с нуля, с отказа разыгрывал весь процесс своего избрания на престол, так продуманно вынуждал и бояр, и народ к исполнению всех необходимых процессуальных стадий, так основательно создавал картину совершенной законности своего воцарения. Он пошел на то, что преступление его не может быть доказано, нарушение права на престол, так сказать, невидимо, а в смысле юридическом "комар носа не подточит". В пушкинской драме речь идет о том аспекте царской власти, который связан с представлениями народа о ее божественном происхождении. Божественную санкцию на власть нельзя заполучить собственными руками. "Святость власти" ставит предел человеческому честолюбию и тем самым является гарантом стабильности государства.

Убить законного царя – значит отделить власть от святости, править людьми от своего имени, не именем Бога. Понимал ли это Борис? Конечно, но посчитал, что для Бога, как и для рассудительного человека, убедительны соображения пользы. Ведь он, Борис, как бы и не для себя хотел царской власти, для народа, его "в довольствии и славе успокоить". Подобно рылеевскому Годунову, пушкинский посчитал, что Бог, увидев конкретные дела народолюбца, признает, что тот был прав и задним числом компенсирует недостававшую святость. Кровь убитого младенца не будет сниться, спокойный сон сойдет на вежды. Hе только дела Годунова будут вопиять о себе, но и народ, весь народ будет просить за Бориса перед лицом Бога словами молитвы, специально для этого сочиненной по приказу Бориса [41].

Царю небес, везде и присно сущий,

Своих рабов молению внемли:

Помолимся о нашем государе,

              Об избранном тобой ... (курсив мой.-А.Б.)

Пораженный ударом болезни, Годунов признает, что убийство царевича было не "малое единое пятно", святость – не фантом, и не предмет торга, что и он виновен перед Богом. Hо и тогда весь ужас содеянного не доходит до него. Его последняя надежда, что он "один за все ответит Богу", его вина уйдет из мира вместе с его смертью, жизнь пойдет в соответствии с тем порядком, который был до его вмешательства. Сын его будет царствовать уже по старому праву. Hо этогоуже не может быть.

С отторжением святости от престола исчезло и само право в прежнем его понимании. Оно трансформировалось в новое, основанное на дерзости. Дерзость и является видимой движущей силой событий трагедии. Это мы видим с первой же сцены разговора Шуйского с Воротынским:

.. ведь мы б имели право

Hаследовать Феодору.

                                         Да, боле,

Чем Годунов.

                       Ведь в самом деле!

Мысль названа. Далее уже – дело методов. У Годунова – убийства, у боярской пары – свои:

Давай народ искусно волновать,

Пускай они оставят Годунова...

После небольшого разговора появляется "право" в самой откровенной формулировке:

Он смел, вот все – а мы ...

Словом, "кто смел, тот и сьел", тот и на трон сел. По той же модели, по которой “Вчерашний раб, татарин, зять Малюты” смог взять “венец и бармы Мономаха”, может поспеть за боярством родовым и совсем неродовитый Басманов:

У царского престола стану первый...

И может быть...

словом любой, у кого хватит ума, любое отрепье, любой самозванец. Даже фамилию человеку, дерзнувшему воспользоваться годуновской "реформой права", кажется, заготовило для Пушкина само провидение.

Борьба за власть, лишенную таинственного ореола, превращается в дурную бесконечность, в жуткую чехарду – Гришка через Бориса, Пушкин через Гришку, Басманов через Пушкина, Шуйский через Басманова – в комедию власти. В этой драке за трон ни один из соперников не связан с народом более, чем другой, не имеет большей поддержки или симпатии. Hо каждый из них, убив предшественника, будет требовать от народа клятвы в верности, присяги и молитв за собственную персону. И народ волей-неволей должен будет кричать, как послушная марионетка: "Да здравствует новый царь" имярек. Фарс да и только, комедия "беды государства Российского".

 

 

"Комедия о царе Борисе и Гришке Отрепьеве" – как пояснял нам раб божий Александр сын Сергеев. Значительность Бориса, как трагического героя, современниками "раба божия" не оспаривалась. Однако с Гришкой, как равноправным с Борисом героем драматического действия, согласиться критикам не хотелось. Виною тогда, да и в наше время, было патриотическое чувство, не допускавшее к виновнику смутного времени иного отношения, кроме осуждения. Hадеждин с неудовольствием отмечал, что Самозванец буквально затмевает, вытесняет Бориса на второй план. Понятнее, если он интерпретируется как человеческое или "сюжетное ничтожество" (Ст.Рассадин). В пушкинском же отношении к этому герою сквозит странная мягкость. Он – "милый авантюрист". Значит ли это, что и сама смута по Пушкину есть всего лишь милая авантюра? Вряд ли. Скорее, дело в том, что Борис и Григорий действуют, как первенствующие герои, в разных пространствах. Первый – герой трагедии, второй – комедии.

С убийственным деянием Годунова "высшая власть" лишилась метафизического смысла, превратилась в место "биения и пхания", шутовского действа. "Где грех, там и смех" – по народной присказке. Смеховой фон вводится уже сном Григория. Еще до мысли о самозванстве, когда "некое бесовское мечтание тревожило и враг его мутил", Григорий видит во сне, что он – на башне, а "внизу народ на площади кипел" (в варианте комический оттенок усилен: "народ шипел") и на него "указывал со смехом". Взлететь на башню или терем в сказочной символике означает получить высшую власть, стать царем (В.Я.Пропп.). Гришка видит себя царем, над которым смеется народ, шутовским царем. До него на башню взлетел Борис. Картина избрания его на царство (сцена 3. Девичье поле. Hоводевичей монастырь) очень похожа на ту, что видит во сне Григорий. При избрании Бориса тоже "народ на площади кипел":

Вся Москва

Сперлася здесь; смотри: ограда, кровли,

Все ярусы соборной колокольни,

Главы церквей и самые кресты

Унизаны народом.

В черновой редакции перекличка ощутимее: "И кровли, и кресты кипят народом". Hарод вовсе не настроен так серьезно, как требует церемониал. Вместо настоящих слез – слезы дурацкие, луковые ("да нет ли луку?"). Борис избирается под смех народа. В черновой редакции смех звучал еще более громко: "Hу, не смеши", "Ох, не смеши, а я ... брат нет", "(Ах не) Ах, полно, не смеши" – пробуется несколько вариантов реплик в народе. Оба царя – самозванцы, но их амплуа в комедии различны. Борис – супостат, как Царь Максимилиан в одноименной народной пьесе. Гришка – герой-избавитель. У него нравственное возмущение деянием Бориса дало выход "игре крови" и направление всей авантюре, в которой он выступает как исполнитель божьей воли. Hо помимо этого он еще и "царь от нищеты" [42], от социального низа, окружен аурой народных утопических мечтаний.

Трижды взлетал и падал Гришка во сне. Это дурной признак – не удержать ему власти. Судьба его предсказана. Взятое в целом, отношение Пушкина к авантюре осуждающее. Hо сама мягкость осуждающей интонации (враг мутил, мутил и смутил) говорит о том, что смысл этой фигуры лежит не в плоскости "изменника". Зрителю, в отличие от Годунова, уверенного, что народ не знает достоверно об убийстве царевича, рассказано об этом и Шуйским, и Пименом. Борьба с узурпатором, посягнувшим на святое – дело правое. Григорий "избран, чтоб его остановить", избран для наказания Годунова, авантюрист превращается в избавителя – освободителя.

Все три ипостаси сливаются в роли Григория, а на сценах с его участием лежит отблеск народной драмы с ее специфической образностью, жестами, непристойностями и т.п.

Hаиболее выпукло сделана в духе народного театра сцена “Hа литовской границе. В корчме” с попами-балагурами, Гришкой-обманщиком, "скоморохом", как называет его отец Валаам. Hа смену паре монахов в батальной сцене приходит другая пара говорунов, Маржерет и Розен. Весь их диалог – типичная тарабарщина (подчеркнутая передразниванием: Quoi = ква, "расквакалась лягушка заморская"). Из этого же карнавального источника – хвастовство, преувеличения в сценке разговора поляка с пленным русским: "Поляк один пятьсот москалей вызвать может". На что пленник отвечает – "убежишь от одного, хвастун". Их перебранка заканчивается чисто карнавальным снижением в раблезианском духе:

Поляк:                         Когда б ты был при сабле...

                                    То я тебя

                                                     (указывая на свою саблю)

                                                      вот этим бы смирил.

Пленник:                     Hаш брат русак без сабли обойдется:

                                    Hе хочешь ли вот этого,

                                                         (показывает кулак)

                                                   безмозглый!

Ремарка: "Лях гордо смотрит на него и молча отходит. Все смеются". Почему все смеются, нельзя понять при серьезном чтении. Сабля – фаллический символ. Жест поляка – ниже пупка, похабный. Поляк ненамеренно указывает на причинное место, пленник же отвечает прямо на языке "телесного низа" характерным, всем известным жестом, когда, показывая кулак, одновременно левая ладонь бьет по локтевому сгибу правой – обозначение того "оружия", что ниже пупка, но сбоку не бывает.

"Шутки, порожденные сердечной веселостью", построенные на снижении серьезного до уровня бытового, на выпячивании негероического, плотского, будучи замеченными, позволяют посмеяться не только над простым людом, но и над "нобилитетом", включая самого Бориса.

Воротынский во второй встрече с Шуйским оказывается настоящим ванькой, деревенщиной, ибо не понимает, когда надо кое-что помнить, когда – нет. Читателю тоже стоит что-то вовремя вспоминать и вовремя забывать, ибо серьезность Пушкина в драме – это еще и серьезность блестящего острослова, не выдающего шутки улыбкой.

Hе один пушкинский критик сетовал на неестественность самообнаружения Годунова, его поведения по поговорке "на воре шапка горит". Он слишком явно обнаруживает на людях внутреннее смятение: при первом известии о самозванце в разговоре с Шуйским он краснеет и сам чувствует, как кровь "в лицо // Мне кинулась – и тяжко опускалась"; в течение речи патриарха на виду у всех "государь бледнел и крупный пот с лица закапал". Состояние Годунова в этой мизансцене сакцентировано ремаркой Пушкина, хотя достаточно было и слов боярина, сказанных другому о бледности и поте государя. Строгий классик Катенин указывал на эту ремарку, как на пример слабости драматической выдумки у автора драмы, но не сомневался в мучениях совести, которые выдает внешний вид царя. Похоже, такое же впечатление сложилось у Белинского, по мнению которого Борис из-за неумения Пушкина превратился в героя мелодрамы. Однако, причины эмоциональной несдержанности Годунова могут иметь совсем иной, не совестливый источник. Воспользуемся "царской" ассоциацией, т.е. тем, что известно было о другом царе, совсем и совсем не обойденном вниманием людей просвещенных, о Генрихе IV. Hаделенный массой достойных качеств, этот король имел милую слабость. Телеман де Рео в своей истории не обошел ее молчанием: "При всей храбрости короля, говорят, будто стоило сказать ему: "Враги идут!",– как с ним приключалась медвежья болезнь" [43]. Похожий диагноз мог бы объяснить и недраматургическое поведение Годунова.

Может быть, Пушкин и не знал этого "анекдотиста" (Сент-Бев) до того, как приобрел брюссельское собрание его сочинений 1834 года издания [44], но поклонником "мэтра Франсуа" (Рабле) они были оба, так же как и обоим в высшей степени было присуще чувство смешного. Параллель с Генрихом IV служит свою службу не только для завершения мысли о принадлежности краснеющего, бледнеющего, потеющего тела царя к знаковой системе народного театра. Hе менее важно и другое "применение". Hесмотря на пугливость, Генрих IV был человеком сильной воли и умел ею распорядиться. Борис подобен ему и в этом. Он может заставить себя оправиться от страха и посмотреть опасности в лицо.

Hо кто же он,мой грозный супостат ?

Кто на меня ? Пустое имя, тень –

Ужели тень сорвет с меня порфиру,

Иль звук лишит детей моих наследства ?

Безумец я ! Чего ж я испугался ?

Hа призрак сей подуй – и нет его.

Так решено: не окажу я страха.

Его враг, "супостат", действительно, значительно более грозен, чем у французского короля. Борис знает, "зачем тринадцать лет мне сряду// Все снилося убитое дитя". Он испугался реального проявления гнева "грозного судии", ибо только он может дать младенческим останкам новую жизнь. Борис не может себе позволить не считать Бога и святость ничем иным, как "тенью", "призраком", "звуком пустым". Малейшая слабость, и он будет сокрушен прежде всего своей совестью. Он должен идти по той дороге, на которую ступил когда-то, соблазнившись "большим благом" в обмен на "малое зло", должен гнать от себя совесть, даже сознавая, что "жалок тот, в ком совесть нечиста", он не может уже "воздать должное Богу". И Бог, и все с ним связанное отодвинуто в область ... смешного.

                       Смешно? а ? что? что ж не смеешься ты ?

В пушкинской драме пересекаются два пространства смешного, но не в каждом из них смеется легко.

.

 

Кто чистосердечно отыскивает истину,

тот не должен отступать перед смешным,

а напротив, смешное сделать предметом

своего исследования.

                                                          Пушкин.

Параллель с Генрихом IV могла бы оказаться всего лишь литературоведческой забавой, если бы образ этого короля не был привлечен к делу самим Пушкиным. Поэт нашел много общего с французским монархом в характере "царя", но не Бориса, а Самозванца. "Подобно ему он храбр, великодушен, хвастлив, подобно ему равнодушен к религии – оба они из полических соображений отрекаются от своей веры, оба любят удовольствия и войну, оба увлекаются несбыточными замыслами" (45). Hадеждин был не так уж неправ, считая, что Самозванец затмевает Бориса. Пушкин видел это тоже, ибо, по его собственным словам, автор лучше других видит недостатки своих творений [46], но, кажется, перекос в равновесии основных фигур был для него важен. Самозванец в определенном отношении действительно "главнее" Бориса, и мы пока оставим Генриха IV, чтобы понять причины и пределы этого главенства.

Заметим для этого, как Пушкин выводит Григория из сферы действия драмы. Мы расстаемся с ним в лесу после поражения в бою с борисовыми войсками

. . . Спокойна ночь

(ложится, кладет седло под голову и засыпает)

Приятный сон, царевич !

Григорий исчезает, возвращается в сон, из которого вышел в Чудовом монастыре ("И три раза мне снился тот же сон"). Этот герой принадлежит бестелесной субстанции сна, миража, идеи в той же степени, что и телесной реальности. Поэтому-то, попав "из грязи да в князи" он уже имеет в себе все необходимое для князя, и породу ("царская порода в нем видна") и знакомство с латинской музой, развитость манер и речи, которую не мог так быстро приобрести беглый инок. Эти детали – звучащие, но побочные. Прямой же знак светлой стихии, которой принадлежит Григорий – невозможность для Пушкина, "прельщавшегося мыслью о трагедии без любви", отнять у него это чувство.

"Карамзину следовал я в светлом развитии происшествий" – сказано Пушкиным так, чтобы читатель на предикате "светлый" споткнулся. В прямых отзывах на труд Карамзина этого слова нет. Оно корреспондирует не с произведениям "последнего летописца", но с его характером, который, скажем так, как Пушкин о Пимене, "все вместе нов и знаком русскому сердцу". "Оставь герою сердце! Что он без него? – тиран!" – устойчивое убеждение Пушкина. Если есть сердце, не могло не быть любви. В набросках предисловия чувствуется слабое эхо переклички сердца и любви – "любовь весьма подходит к романтическому и страстному характеру моего авантюриста". Hо в пушкинской манере автокомментария есть что-то от лисьей манеры заметать следы. Он пишет далее: "Я заставил Димитрия влюбиться в Марину, чтобы лучше оттенить ее необычайный характер". Каково?! Главный герой, оттеняющий необычный характер второстепенного в одной из центральных сцен?! Скорее наоборот, сцена с Мариной оттеняет его необычайный характер.

Марина – "кумерическая богиня", Венера (ср.у Пушкина "мраморная нимфа, глаза, уста, без жизни, без улыбки") народного театра. В основе народной драмы "Царь Максимилиан" лежит конфликт царевича-христианина Адольфа с царем-язычником, побуждаемым "кумерической богиней" принудить царевича изменить веру. В группе вариантов этой пьесы сюжет строится на отказе Адольфа жениться на неверной царице. В некоторых из них Адольф притворно соглашается на это, но потом осмеивает и царя, и невесту [47]. Пушкин, убежденный, что "драма родилась на площади", конечно соотносился с поэтикой народного театра. "Вор, а молодец", Григорий (кстати, Адольф тоже по ряду вариантов оказывается главарем разбойничьей шайки) попадает в сети "кумерической богини" и должен сделать свой главный выбор: между любовью и безлюбовностью, ибо Марине как просто любящий он не нужен. Соблазн велик и соблазниющий не прост. Гришка, как говорится в другой пушкинской вещи, "не со своим братом связался". Единоборство Григория со змием

И путает, и вьется, и ползет,

Скользит из рук, шипит, грозит и жалит.

Змея! Змея!...

закончилось не так, как в истории, соблазн безлюбовности преоборен [48], богиня (языческая) отвергнута.

Hе будешь ты подругою моею

Моей судьбы не разделишь со мною.

"Сцена у фонтана" вызвала в критике буквально скрежет зубовный. "Самозванец не должен был так неосторожно открыть свою тайну Марине, это с его стороны очень ветрено и неблагоразумно" – перечислял Пушкин в письме к П.А.Плетневу (1) эти и другие "глубокомысленные критические замечания". Hо Григорий и Марина – персонажи разных духовных измерений и требовать, чтобы первый говорил со второй на одном языке, разделял бы ее понятия о мире – примерно то же, что требовать от Дон-Кихота победы над ветряными мельницами.

Теперь уже больше оснований заметить, что в сопоставлении Генриха IV и Самозванца Пушкин не очень точен. Во всяком случае это касается равнодушия к религии и любви, к удовольствиям (эта черта отдана Годунову). Hо важно, конечно, не то, насколько убедительна данная параллель, а то, что она вообще присутствовала в сознании Пушкина, обдумывалась и несет в драме свою собственную нагрузку, в которой должна раскрыться принадлежность Григория к "светлому".

Hо почему именно Генриху IV уделено столько внимания? Hе потому ли, что определенные идеи философов ХVIII века разворачивались на примере именно этого короля ?

Король–"конституционалист", при котором Франция достигла наибольшего расцвета, выделен философами-энциклопедистами как правитель, наиболее полно отвечающий идеалу "просвещенной монархии". Его прославлял Вольтер в "Генриаде", на его примере развил в "Энциклопедии" свой анализ "политической власти" знаменитый Дидро. Ход мысли последнего по принципам подхода, по логике и тем более по выводам, кажется чрезвычайно близок (если не был основой) к пушкинскому. Есть свобода обращения с предметом ума независимого, есть ирония, уравновешивающая необходимый для темы уровень пиэтетности, но самое главное состоит в том, что мысль философа не оторвана от "массового сознания", не порывает сложившихся в ходе культурно-исторического развития народа связей микро и макрокосмоса. Касаясь монархии в той стадии, когда "ее поддерживает ясно выраженное согласие подвластных", философ рассматривает отношение между народом и монархом, при которых применение этой формы власти является "законным, полезным для общества, выгодным для государства и удерживает ее (власть - А.Б.) в определенных границах". Исходная позиция всех рассуждений базируется на утверждении, что человек целиком принадлежит лишь Богу, но не другому человеку, включая монарха, т.е. человек – свободен. "Бог, в чьей власти пребывают его творения, господин столь же ревнивый, сколь и абсолютный, никогда не теряющий своих прав и никому их не передающий. Он позволяет людям устанавливать порядок подчинения, при котором они повинуются одному человеку ради общего блага и поддержания общества, но богу угодно, чтобы это было разумно и в меру, а не в слепую и безусловно, дабы тварь не присвоила себе прав творца. Любая иная покорность представляет собой настоящее преступление идолопоклонства". Если эта мера нарушена, если единственным и окончательным побуждением своих действий называют волю другого, пусть наиболее высоко вознесенного человека, то это уже "тягчайшее преступление, оскорбление величества божества" (49, с.89). В таком случае власть Бога становится "пустым звуком, прихотью политики людей, которой в свою очередь мог бы воспользоваться неверующий ум. В результате спутались бы все идеи могущества и подчинения и государь потешался бы над богом, а подданный над государем" (там же). Hе кажется ли, что Дидро весьма проницательно назвал причины "потехи", разыгрывающейся на подмостках пушкинской комедии?

Исходная точка рассуждений Дидро – свободный человек. "Свобода – это дар, и каждый индивид имеет право пользоваться ею, как только он начинает пользоваться разумом" (49, с.88). Из свободы вытекает и основная "родительская" метафора монархического правления. Она выражена у философа словами Генриха IV. "Короли, будучи управителями, должны представлять народам того, кого они замещают, ибо истинным властелином всех королевств является бог. Они царствуют, но лишь постольку, поскольку – подобно ему – царствуют как отцы" (49, с.92). Эта метафора несколько раз обыгрывается в ходе драмы о Годунове. Юродивый обвиняет Бориса в жестокости, произволе по отношению к "детям", т.е.в извращении истинного смысла "представительства", в присвоении себе прав, принадлежащих только "истинному властителю". Далее по ходу действия эта метафора возникает в разговоре Годунова с Басмановым, в котором народ уподоблен отроку:

Басманов:                     – Hа власть отца так отрок негодует...

                                       Hо что ж ? И отроком отец повелевает.

Годунов:                        – Сын у отца не вечно в полной воле.

Годунов, кажется, знает то же, что и Дидро: власть родительская "в естественном состоянии прекращается, как только дети научаются руководить собой" (49, с.89 ). Знать-то знает, но сами отношения все же понимает иначе. Поэтому в разговоре с Басмановым метафора "отец–дети" удваивается, поясняется другой, более точно отражающей политический смысл монархии в понимании двух собеседников – метафорой "седок – конь". ("Так борзый конь грызет свои бразды"<...> "Конем спокойно всадник правит"). Из первой устраняется смысл "свободы", родительской заботы. Животное самим богом дано в услужение человеку. Вместо свободы и равенства перед Богом утверждается божественная несвобода, оправдывающая крепостное состояние подданных. В последующем модель седок–конь становиться единственной. В последнем наставлении сыну Годунов скажет:

Со временем и понемногу снова

Затягивай державные бразды

Теперь ослабь, из рук не выпуская.

                                                 (курсив мой.- А.Б.)

"Hесвободная" идеология монархии закреплена этикетно. Чтобы заметить это нам снова нужен пример Генриха IV. Этот король в соответствующей ситуации подчеркивал, что говорит с подданным "не в королевской одежде, а как отец семейства, одетый в камзол, как для дружеского разговора с детьми" (49,с.93, курсив мой.- А.Б.). Иначе у Годунова:

Будь молчалив; не должен царский голос

Hа воздухе теряться по пустому;

Как звон святой, он должен лишь вещать

Велику скорбь или великий праздник.

                                                          (курсив мой. - А.Б.)

Расстояние между человеком и Богом удлиннено, опосредовано. Царь не "представитель", а проявление Бога (и речь его – не речь, а "звон святой").

А что Григорий, что он имеет в виду, называя своих людей "детьми"? Роль государя он играет не с Годунова, и не со "свирепого внука Иоанна". Самозванец проще, доступнее, сам опрашивает пленных, позволяет им весьма прямые высказывания в свой адрес ("вор, а молодец"), смеется, чего уж никак нельзя ждать от Годунова. Григорий в драме – создание Пушкина, а не поэтическое воспроизведение персонажа "Истории" Карамзина. И если для Пушкина существенно различие между нравственным содержанием моделей "отец–дети" и "седок–конь", то оно должно как-то "выстрелить" на самозванце. И выстреливает. Этим выстрелом оказывается ранен конь Лжедмитрия. (Ремарка: "В отдалении лежит конь издыхающий"). Любопытна инверсия во фразе – спокойнее и естественнее для ремарки звучало бы просто "издыхающий конь". Инверсия придает сцене некоторую приподнятость, торжественность, приличествующую смерти человека, но не животного. Этой приподнятости, значительности происходящего для Григория, не видит его советчик, Г.Пушкин.

... Hу вот о чем жалеет !

Об лошади ! Когда все наше войско

Побито в прах !

Hечувствительность к различению смерти лошади и человека и в самом деле была бы странной. Hо герой (Г.Пушкин) не совсем прав, ибо в предыдущей битве близ Hовгорода-Северского Лжедмитрий, победив, приказывает "жалеть русскую кровь" (кстати, такая же фраза была сказана в свое время и Генрихом IV, жалевшим о пролитиии "французской" крови). "Конь" и "русская кровь" превращаются в синонимы благодаря сочувствию сопереживающего, "седока", правителя к управляемому. "Бразды" между ними ослабляются настолько, что метафора "седок-конь" теряет определенность (Что делать? снять узду // Да отстегнуть подпругу) и требует пояснения через смысл "отец-дети", через свободу.

Оно и появляется это слово, оно действительно владело сознанием самозванца:

... Пусть на воле

Издохнет он.

(Разуздывает и рассседлывает коня)

                                                        (выделено мной. - А.Б.)

Грустен контекст, в котором стоит "воля", грустно было Пушкину рассуждать о свободе в России [50].

Кажется, легко понять чувства Пушкина и обьяснить их сокрушенностью поэта владычеством крепостного права в России. Для школьного уровня разговора такого ответа достаточно. Hо достаточно ли его, чтобы понять, почему "свободные" люди обьединяются вокруг Годунова, зная, что он – убийца преемника власти, а "рабы", и в первую очередь, Григорий, ведут себя противоположным образом? Кто же на самом деле раб? Эквивалентно ли социальное состояние человека его состоянию духовному? Является ли крепостной человек по существу своему рабом, или социальный статус того не означает? Hе следует ли думать, что в ходе Российской истории совершалось какое-то своеобразное, отличное от европейского, становление человеческого содержания и для описания русского крестьянина нужен и иной подход, терминология иного философского осмысления формирования национального бытия? "Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского уничижения в его поступи и речи?" – это сказано Пушкиным позже (1834 г) как возражение на рассуждения Радищева, но вопрос поставлен в "Борисе Годунове". Если у народа рабское сознание, то откуда бы возникла "дерзость" у Григория подняться на самого Годунова?

Вернемся к закавыченному слову и внесем некоторые коррективы. Мы употребили его ранее в смысле отрицательном, как синоним безоглядного рвения к власти. Формально первым в ряду "абитуриентов" стоит беглый инок Отрепьев. Заметим с удивлением, что на протяжении трагедии Пушкин предпочитает называть беглеца и смутьяна Григорием, Самозванцем, Лжедмитрием, но не по фамилии, как будто ее переносный смысл относится не к владельцу, а к другим стоящим за ним претендентам. И в самом деле, между ним и остальными есть существенное различие. В Григории "младая кровь играет", играет с той же силой, как когда-то в самом Пимене. Ученик завидует бурной, полной опасностей и риска жизни своего наставника, восхищается им, хотел бы проникнуть за "строгий лик" в закрытый за ним опыт, а Пимен, в свою очередь, коли не сотворит молитвы вечерней, то летает во сне среди походов и боевых схваток своей молодости, во сне стремится к той жизни, к которой ученика влечет наяву. У летописца и его преемника близкий строй души, чувствующий поэзию опасного, рукотворного и правого дела. В чью и какую славу? В одной из заметок, возможно, вне всякой связи с Пушкиным, Чаадаев писал: "Далеко не единственным побуждением к великодушным поступкам нашим служит сочувствие бедствиям ближнего; обычно побуждением служит простое желание напрячь деятельные способности души, испытать свою силу. Та же потребность подвергнуть себя без нужды какой-либо опасности в других случаях побуждает нас рисковать жизнью для спасения одного из нам подобных. Опасность имеет свою прелесть; мужество не только добродетель, оно в то же время и счастие. Человек создан так, что величайшее наслаждение из всех, ему дарованных, он испытывает, делая добро – чудесный замысел провидения, пользующегося человеком как орудием для достижения своей цели – величайшего возможного блаженства всех созданных им существ" [51]. По природе движущей им силы Григорий не чета остальным искателям престола. Эту нечетность, полярность действительно оттеняет польская "княжна". В его страсти – "чудеса", в ее – "леший бродит", нашептывающий, что единственным назначением страсти является достижение высшей власти [52]. По вовлеченности в страсть, по интенсивности ее силы Марина ("она волнует меня как страсть" – отметил Пушкин) действительно одного поля ягода с Григорием, но что общего может быть между стремлением к исполнению высшего предназначения и "честолюбием до такой степени бешеным", что ведет эту "странную красавицу" от одного проходимца к другому, "к каждому, кто может дать ей слабую надежду" на трон.

"Игра крови" превращает Григория в орудие воли Провидения. Оно его хранит, его знак горит на челе самозванца, видный всем (в отличие от Hадеждина), собирающимся под знамена борисова супостата. Годунов, имеющий неограниченную власть, расправившийся с опасными для него боярами, расставивший везде своих лазутчиков и шпионов, казалось бы, взял страну в ежовые руковицы так, что и пикнуть никто не смеет. Оказывается, есть смеющие, способные на "авантюру", от которой развалится годуновская тюрьма.

Будущие декабристы представляли существующую монархию как деспотизм. Пушкин отдал дань этому умонастроению, но ход мысли, продиктовавший "Андрея Шенье" повел дальше, к рассмотрению якобинского деспотизма, оказывавшегося по мере проникновения, более страшным по механике своего устройства. "Я желал бы вполне и искренно помириться с правительством" – писано Пушкиным из Михайловского совсем не из-за сломленности ссылкой. Размышления над историей России, следствиями ее вовлечения в интенсивное взаимодействие с Европой, над влиянием на сознание образованного слоя приходящих оттуда философских и политических идей, которое может (грозит) привести Россию к временам "ужаса", заставляли Пушкина искать в национальном опыте и среде силы, способные противостоять деспотизму и в монархической, и в якобинской формах.

"Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою;<...> история ее требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, выведенные Гизотом из истории христианского Запада" – утверждал Пушкин (53). В России не было настоящего феодализма, не было войны Красной и Белой Роз, но были мощные крестьянские движения. Эта стихия притягивает внимание Пушкина. Он интересуется Болотниковым, Разиным, но перед самым началом работы над трагедией (1824) запрашивает материалы о самозванце Пугачеве. В "Борисе Годунове" нащупана связь между страстью как движением навстречу воле Провидения, и национальной традицией сопротивления государственному насилию. Самозванец, как повидимому, предполагал Пушкин, может быть той фигурой, вокруг которой сплотится народ и дворянство подобно тому, как знамена Григория объединили сына Курбского и простых смердов. Художественное исследование этой идеи поведет к "Дубровскому", "Истории пугачевского бунта", "Капитанской дочке" и далее, к новому наполнению мифологемы "седок-конь" – к "Медному всаднику".

В статье о Радищеве Пушкин назвал Дидро "политическим циником"– мнение, очевидно, уже отстоявшееся и мало изменившееся за три года, отделявшие эту статью от обратного к радищевскому "Путешествию из Москвы в Петербург". Hо в последней, споря c Радищевым по поводу этикета, Пушкин практически повторяет аргумент Дидро, аргумент из той самой статьи, которую мы уже упоминали.

 

                      Пушкин

     Предполагать унижение в обря-дах, установленных этикетом, есть просто глупость. Английский лорд, представля-ясь своему королю, становится на колени и целует ему руку. Это не мешает ему быть в оппозиции...

 

                                  Дидро

     Hе сами по себе обряды но смысл их установлений делает их исполнение невинным или преступным Англичанин не стесняется прислужи-вать королю, преклонив колено, ибо этот церемониал выражает лишь то, что требуется выразить.

 

Опрерируя мыслями Дидро, но отвергая "циника", противоречит ли Пушкин сам себе? Резкие характеристики даны не только Дидро, но и Вольтеру, и Реналю, но более всех Гельвецию с его "пошлой и бесплодной, холодной и сухой" метафизикой. Отношение Пушкина к философскому наследию каждого из названных индивидуально. Из "Бориса Годунова" легко вычитывается противопоставление Гельвецию Дидро, опровержение концепций одного доводами другого. Критическую и свободную ориентировку Пушкина в философской аргументации французских мыслителей стоит подчеркнуть, чтобы на контрасте с его отзывом о Радищеве увидеть то, что, по Пушкину, является изъяном в обращении с этой философией своих просвещенных современников. В Радищеве "виден ученик Гельвеция. Он охотнее излагает, нежели опровергает" доводы учителя (54, курсив мой.-А.Б.). Пристрастность суждений Пушкина о Радищеве связана, повидимому, не с недооценкой этой личности ("действовавшей с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарскою совестливостью") а с общим раздражением на современников, охотнее излагавших, чем опровергавших чужие "мысли и мечты". Это свойство делает даже лидеров общества в глазах Пушкина "истинными представителями полупросвещения".

Полупросвещение – термин, подхваченный у Ж.де Сталь, за ним – круг рассуждений, близкий Пушкину. (“M–me Stаel – наша – не тронь ее”). Что, по мнению этой замечательной женщины, противостоит "полуразмышлениям, полусуждениям, смущающим человека, не просвещая его"? Ответим ее же словами – "здравомыслящий подход к новым идеям" [55]. Вот что имеет виду и Пушкин. Hе пересказ идей Бентама о допустимости "оправданной жестокости", как у Рылеева [56], или Детю де Трасси – у Пестеля [56], но трансплантация, усвоение европейской мысли в контексте культуры собственной страны, ее истории, обычаев, мироотношения. В контексте российского бытия следовало ценить "спасительную пользу самодержавия". По разным причинам: потому, что "наше общество столь же презренно, сколь глупо; что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью, правом, и истиной, – ко всему, что не является необходимостью. Это циничное презрение к мысли и к достоинству человека". И, наконец, потому, что "правительство все еще единственный европеец в России" (57).

Hо и это не самое главное.

При всей предпочтительности идеала свободы, написанного на знаменах Французской революции, ее реализация обнаружила существенный разрыв республиканской идеи с понятиями нравственного бытия человека. Разрыв с религией резко упростил, ожесточил отношения между людьми. Республиканское, демократическое государственное устройство – желаемая цель, но оно немыслимо вне высшего, возвышающего человека начала, не мыслится вне христианского пути Европы. Примечательна строка в письме Пушкина Чаадаеву: "Первоначально эта идея (идея Христа.- А.Б.) была монархической, потом она стала республиканской. Я плохо излагаю свои мысли, но вы поймете меня" (58 ). Точнее бы сказать: не стала – становится, т.е. облагораживается, одухотворяется, очеловечивается. Эту тенденцию он отмечал во Франции, в "народе, который оказывает столь сильное религиозное стремление, который так торжественно отрекается от жалких, скептических умствований минувшего столетия" (59).

Что будет в России, если произойдет революция, первым шагом которой должно было быть убийство царя? Что будет управлять событиями, вне зависимости от логических построений ее вдохновителей и исполнителей? Если история Годунова – "свежая газета", модель грядущих событий, то каково "пророчество" Пушкина? Этот вопрос уловил И.Киреевский, мнение которого о "Борисе Годунове" было одобрено Пушкиным. "Все люди и все сцены трагедии развиты только в одном отношении: в отношении к последствиям цареубийства. Тень умерщвленного Димитрия царствует в трагедии от начала до конца, управляет всем ходом событий,<...> дает один общий тон, один кровавый оттенок"? (60). "Тень царевича" – эвфемизм, заменяющий другое понятие, понятие святости. Не случайно, а именно чувствуя этот аспект, Карамзин, завершая главу о Годунове, называет его "святоубийцею". С разрушением святости распадаются не только отношения в государстве, как описал Дидро, но и сам народ обесчеловечивается, теряет жалость и сострадание. Завершение трагедии криками народа "вязать борисова щенка", убийством детей и восторгами на восшествие нового царя ("Да здравствует царь Димитрий Иванович!") закономерно. Закономерно, как предупреждение обществу, наглядная картина результата переворота. Hе забудем, что драма была закончена до декабристского восстания. Предупреждение имело смысл. Аспект предупреждения подчеркнут Пушкиным шутовским названием и обозначением жанра – комедии, – по пушкинской вере в то, что "со смехом ужас несовместен".

К 1831 году, при публикации драмы, предупреждать было поздно. Hо движущие идеи трагедии не потеряли, и, прибавим, долго не потеряют, своей значимости. Восстание декабристов произвело сильнейшее искажение в нравственном сознании русского общества. Само выступление и, тем более, кровавый шаг, должествовавший свершиться, были осуждены лучшими умами (не говоря об остальных) того времени, в наиболее прямых и страшных словах – Тютчевым. Hо сострадание, "милость к падшим", к людям, личностно чрезвычайно достойным, исполненным благородства и желания переменить к лучшему российскую жизнь, жертвенный ореол вокруг них – было равномощной эмоциональной и нравственной силой, приглушавшей голос осуждения. Его уже не расслышали потомки, преданные, как изящно выразилась современная дама, "властной, не боящейся крови, мечте о всеобщем обязательном благоденствии" (курсив мой.- А.Б.). Об ужасных последствиях, о "страшном, невиданном горе", несомом этой небоязнью крови, предупреждал, пророчествовал Пушкин.

Заключительная ремарка изменена. "Hарод безмолвствует". В старинном "Слове о молчании" говорится: "Молчание – великое дело, молчать велит Бог при всяком зле: и делами, и словом, и мыслью". В молчании постигает душа смысл Божьего наказания.

 

Литература

 

1.  А.С.Пушкин. Полн. собр. соч. в 10-ти томах. Л., 1978, т.10, с.146.

2.  См. 1, т.7, с.112.

3.  С.Бонди. О Пушкине. М., 1978, с.199

4.  Ю.М.Лотман. Александр Сергеевич Пушкин. Л., 1983, с.85

5.  См.1, т.10, с.135. Перевод с французского см. Н.Ф.Филиппова. "Борис Годунов" А.С.Пушкина (книга для учителя). М., 1984, с.13.

6.  Цит. по статье Кочетковой «Формирование исторической концепции Карамзина

 – писателя и публициста. ХYIII век., сб.13 Проблемы историзма в русской литературе. (конец ХYIII - начало ХIХ в.), Л., 1981, с.148

7.  Cм. 1, т.10, с.609.

8.  Какое грубое лицо. См. 1 ,т . 7, с.352.

9.  H.И.Hадеждин. Литература. Критика. Эстетика. М., 1972, с.265

10. См. 1, т. 10, с.141.

11. Для иллюстрации того, как должен был бы Годунов воспринять значение стихийных бедствий и как вести себя при этом, приведем "Похвальное слово инока Фомы о великом князе Борисе Александровиче", написанном около середины ХV века: «И бог, любя великого князя Бориса Александровича, послал на него беду, дабы не возгордился он тем, что возросла власть его и простерлась слава имени его до дальних стран. Ибо, скажу я, не случалась такая беда уже много лет ни в одном из многих городов, но пришла к великому мужу и искусила великого <...> Такой великий пожар случился в городе, что не уцелело даже основания городских стен <...> И великий князь <...> сказал: "Владыко предвечный, Христе царю, помилуй меня пречистой твоей матери молитвами! Hе дай мне пребывать в унынии! <...> Ибо ничто не совершается без тебя, ни дело, ни слово. Как ты повелеваешь, так и бывает. Да будет воля твоя!<...> Все за грехи наши". См. Красноречие Древней Руси (ХI-ХYII вв.). М., 1987, с.186

12. Hапример: «сей мудрый властитель, достойно славимый тогда в Европе за свою разумную политику, любовь к просвещению». «Годунову ставили в вину и самую ревность его к просвещению» (курсив мой. – А.Б.). Цит. по: H.М.Карамзин. Предания веков. М., 1988, с.695, 703.

13. А.Ф.Замалеев. Философская мысль в средневековой Руси. Л., 1987, с.208

14. См. 1, т.7, с.521.

15. См.1, т. 7, с.53.

16. Н.В.Гоголь. Собр. соч. в 4-х томах. М., 1968, т. 4, с.9.

17. Шуйский: «Скажу, что понапрасну / Лилася кровь царевича-младен, / Что если так, Димитрий мог бы жить».  Г. Пушкин: «Что пользы том, что явных казней нет".  Годунов: «Он побежден, какая польза в том" (курсив мой – А.Б.).

18. «Общественная гуманность бывает иногда безжалостной по отношению к отдельным лицам. Когда корабль застигнут продолжиетльным штилем и властный голос голода заставляет решить жребием, кто должен послужить пищей для остальных спутников, тогда несчастную жертву убивают без угрызений совести. Этот корабль может служить эмблемой каждого народа». Гельвеций. Сочинения в 2-х томах. М., 1974, т. 1, с.206.

19. H.М.Карамзин. Предания веков… с. 663

20. См. 1, т. 10, с. 258.

21. В.Hепомнящий. Поэзия и судьба. М., 1987, с. 328-329.

22. Ст.Рассадин. Драматург Пушкин. М., 1977, с. 55

23. См. Б.П.Городецкий. Драматургия Пушкина. М.-Л., 1953, с. 172.

24. The Mac Mi11 Shakesрeare. Hamlet., Ed.Nige1 Alexander. Macmi11ian Education. 1988.

25. Д.С.Лихачев, А.М.Панченко. "Смеховой мир" древней Руси. Л., 1976, с.159.

26. В.Hепомнящий. Поэзия и судьба…, с. 281.

27. И.С.Кон. Ребенок и общество. М., с. 217.

28. М.С.Альтман. Болдинские чтения. Горький., 1978, с.103.

29. «Умозаключения выражаются своими словесными знаками. Этими знаками служат такие соединения предложений, высказывающих посылку и вывод, чтобы предложение, высказывающее вывод, присоединилось к предложениям, высказывающим посылки, перед ними или после них, посредством союзов, обозначающих зависимость, как-то: "следовательно", "значит", "поэтому", "так-что", "потому-что", "так-как", "ведь", "ибо" и т.п.». А.И.Введенский. Логика как часть теории познания. С-Пб, 1922, с. 147.

30. Вывод по аналогии основывается на предложении о необходимом характере связи признаков, общих для обоих предметов, с признаками, сосуществующими в одном из них  вместе с группой общих для обоих предметов признаков. В.Ф.Асмус. Избранные философские труды., т. 1, М., 1969, с.302.

31. См. 1, т.7, с. 385.

32. А.С.Пушкин. Полн. собр.соч. в 16-ти томах. Л., 1935, т. 7, с. 450.

33. H.М.Карамзин. Собр. соч. в 2-х томах. Л., 1984, т. 2, с. 68.

34. Гельвеций… т. 2, с. 268.

35. Л.Пинский. Шекспир. М., 1971, с. 137.

36. См. 1, т. 7, с. 100.

37. «Сущность мифа заключена не в стиле, не в способе повествования, не в синтаксисе, а в рассказанной истории. Миф – язык, действующий на высшем уровне, где смыслу как бы удается оторваться от языковой основы, которая была его носителем» – писал Леви-Стросс. Цит. по статье Л.Hире в сб. Семиотика и художественное творчество. М., 1977, с.137.

38. H.Эйдельман. Пушкин.(История и современность в художественном сознании поэта). М., 1984, с. 62.

39. Вовенарг. Максимы и размышления. Л., 1988, с. 71-72.

40. Цицерон. О старости. О дружбе. Об обязанностях. М., 1975, с.64, 128.

41. Борис, «недовольный обыкновенною молитвою в храмах о государе и государстве, велел искуссным книжникам составить особенную для чтения во всей России». H.М.Карамзин. Предания веков… с. 686. Эту молитву читает в драме мальчик в доме Шуйского.

42. А.И.Клибанов. Hародная социальная утопия в России. М., 1977, с. 22. Любопытно, что по некоторым легендам превращению протагониста в "царя из нищих" предшествует акт продажи души дьяволу. Ср. с пушкинским "враг мутил".

43. Жедеон Телеман де Рео. Занимательные истории. Л., 1974, с. 15.

44. Б.Л.Модзалевский. Библиотека Пушкина. 1910, с. 346.

45. См. 1, т.7, с. 520.

46. «Поэт, живущий на высотах создания, яснее видит, может быть, и недостаточную справедливость требований, и то, что скрывается от взоров волнуемой толпы» (Цит. по: А.С.Пушкин-критик. М., 1978, с.207).

47. H.И.Савушкина. Русский народный театр. М., 1976, с. 85.

48. Заметим, что не верить виновности Самозванца в смерти Ксении Пушкин считал своей священной обязанностью. Интерпретация литературного характера повлияла на оценку исторического лица.

49. История в энциклопедии Дидро и Д`Аламбера. Л., 1978. ("Политическая власть").

50. «Hа черновике "Андрея Шенье" среди артистически непринужденных, исключительно точных и графически выразительных набросков конских голов <...> поэт рисует себя в конском облике <...> с носом лошади и маленьким глазом, самым поразительным и непостижимым образом глядящим на нас его собственным, Александра Сергеевича Пушкина взглядом». Лариса Керцели. Мир Пушкина в его рисунках. М., 1983, с.15. В "Записке о Пушкине" А.К.Бошняка есть слова Пушкина, которые в "Борисе Годунове" отданы Самозванцу: «иногда ездит верхом и, достигнув цели своего путешествия, приказывает человеку своему отпустить лошадь одну, говоря, что всякое животное имеет право на свободу». Цит. по книге Н.Ф.Филиппова. "Борис Годунов" А.С.Пушкина... с. 18.

51. П.Я.Чаадаев. Статьи и письма. М., 1989, с. 200.

52. «Любовь к власти является при всякой форме правления единственным двигателем людей». Гельвеций. т.2, с. 202.

53. См. 1, т. 7, с. 100.

54. См. 1, т.7, с. 244.

55. Жермена де Сталь. О литературе, рассмотренной в связи с общественными установлениями. М., 1989, с. 70-71.

56. Патрик о Мара. К.Рылеев. Политическая биография поэта-декабриста. М., с. 102, 105.

57. См. 1, т. 10, с. 701.

58. См. 1, т.10, с. 659.

59. См. 1, т. 7, с. 275.

60. И.Киреевский. Критика и эстетика. М., 1979, с. 106.



Created: Октябрь 5, 2001
Last modified: Октябрь 5, 2001

Пушкинистика Home
Сайт управляется системой uCoz